Эпилог
Шрифт:
Он был вторично арестован в разгаре деятельности. За 1937 год он напечатал пять работ. Успела в январе 1938 года появиться и шестая. Она-то и говорит, что два года между арестами были отданы непосредственному продолжению работы — по клещевому энцефалиту, — заложившей основы советской вирусологической школы. Это полоса схваток с теми, кто пытался присвоить себе его открытие, схваток, кончившихся его победой и арестом в 1937 году. После возвращения приоритет был восстановлен. В 1946 году ему была присуждена Сталинская премия за монографию,
На котором из многочисленных поворотов решилась участь Льва? Какая случайная неслучайность спасла его в конце концов от каторги или расстрела? Есть много оснований предполагать, что для чекистов все наши хлопоты были ничто в сравнении с позицией самого Льва, сломать которого оказалось сложной задачей. Он никогда не рассказывал о том, как его допрашивали по трое суток подряд, как морили голодом, холодом, грохотом, лишали воздуха, воды и еды, доказывая, что он не человек, а паук, которого можно раздавить каблуком.
Не стану рассказывать всю историю наших хлопот. Они начались, когда я, воспользовавшись все той же очень недолгой возможностью контакта между властью и родственниками заключенных, добился встречи со следователем и говорил так неудачно, так неубедительно, что мне и теперь стыдно вспоминать о нашем разговоре. Мне все хотелось доказать этому плотному прямоугольному человеку с ничего не выражающим лицом, что мой брат — крупный ученый, что его работы раздвинули горизонт медицинской науки, — я говорил горячо, по-видимому, и невпопад, бестолково. А он, логично со своей точки зрения, возражал, что с юридической стороны таланты моего брата ничего не стоят и что даже гений может совершить поступки, за которые он должен отвечать согласно кодексам государства…
С унизительным чувством беспомощности, к которой присоединялось еще и опасение, что передо мной тарантул, который в любую минуту может меня ужалить, сидел я перед ним, а выйдя, только махнул рукой, вместо того чтобы рассказать З.В. наш разговор. Ведь, в сущности, он заключался в том, что я, выбиваясь из сил, старался убедить следователя, что «в огороде — бузина», — он, не возражая, хладнокровно утверждал, что «а в Киеве — дядька». З.В., казалось, считала, что я позорно не воспользовался возможностью, которая представлялась ей очень важной. Ошибалась ли она? Не уверен.
И снова начались письма, хлопоты, ходатайства, просьбы. З.В., которая, к моему удивлению, не была обескуражена, с ходу ринувшись вперед, стала биться лбом об эту богом проклятую стену. На этот раз она толкала в горящую печь не только меня, но и Захарова, который был руководителем эпидотдела Мечни-ковского института при НКЗ, — иными словами, главным санитарным инспектором Советского Союза — ни много ни мало. Теперь в маленькой квартире на Сивцевом Вражке стояли два уложенных на всякий случай чемодана. Почему два — об этом в следующей главке.
В 1937 году Лев женился на Валерии Петровне Киселевой,
Родился сын, которого тоже назвали Львом, и Лев-старший, как это подчас бывает с принципиальными сторонниками холостой жизни, стал сперва умеренным, а потом убежденным сторонником жизни семейной, хотя обсуждать эту перемену не любил.
Устроила свою жизнь и Зинаида Виссарионовна — вышла замуж за человека, к облику которого в полной мере относится забавная надпись из альбома светской дамы: «Помните близко, помните далеко, как верно я любить умею». Юрий Николаевич однажды воспользовался этими словами Карла Ивановича из «Детства и отрочества» Толстого, чтобы надписать Любови Михайловне Эренбург одну из своих книг.
Конечно, это был чистый, твердый, благородный Алексей Александрович Захаров, который ждал Зинаиду Виссарионовну десять лет и наконец дождался.
Весной 1939 года мы с женой поехали в Ялту. Из главы, посвященной моим отношениям с Твардовским, читатель узнает, как проходили среди новых знакомых, остроумных милых людей, — А.Роскина, А.Гайдара, К.Паустовского, — эти дни — легко вопреки тому, чем жила страна.
Но это слово и в малой степени не отражает того сложного душевного состояния, которое было характерно для писательского круга, из которого были вырваны Бабель, Табидзе, Заболоцкий и многие другие, без которых сразу же осунулась, присмирела, обеднела наша литература. Не «вопреки», а «несмотря на» — это, пожалуй, будет точнее.
За неделю до отъезда я получил от Зины телеграмму, срочно вызывавшую меня в Москву.
Вместе со мной возвращался Василий Гроссман, все понимавший, но ни о чем не расспрашивавший. В нем была прямота, немногословность, многозначительность, твердость, и, как ни странно, эти черты каким-то образом участвовали в головной боли, терзавшей меня до самой Москвы.
План, выработанный Зиной вместе с Захаровым, заключался в том, что я, с помощью Ставского, первого секретаря Союза писателей, должен был устроить телефонный разговор между Тыняновым и Берией, который, как стало известно из третьих рук, с одобрением встретил «Смерть Вазир-Мухтара».
Во-вторых, было договорено — не помню с кем, что я передам непосредственно «наверх», прямо на Лубянку, из рук в руки новые бесспорные доказательства полной невиновности Льва и поручительства видных ученых. Разумеется, я немедленно согласился, хотя с первых же минут нашего совещания эта идея показалась мне фантастической. Юрий уже писал Берии — в архиве сохранились черновики этих писем. Более того: мы с ним послали в НКВД заявление, в котором просили — если виновность Льва будет доказана — позволить нам разделить его участь. Ответа мы не получили.