Эпилог
Шрифт:
Это была и технологическая ошибка: художники знают, что, изображая контрастные предметы, нельзя писать их раздельно, поочередно. Работая над одним, надо видеть и другой — лишь тогда оба начнут существовать в единой цветовой атмосфере.
Едва я принялся за работу, как получил предложение напечатать роман в одном из московских журналов и немедленно согласился. Между Москвой и Ленинградом были тогда счеты в литературе, я обрадовался возможности показать свою независимость от этого спора. О моем намерении узнал один из руководителей ленинградского РАППа. Случайно встретив меня в Михайловском саду, он сказал, что, по его мнению (с которым он советовал посчитаться), я должен напечатать роман в Ленинграде.
Это был человек, гордившийся своей грошовой “революционностью” так же, как неизвестно
Вероятно, эта минута покажется незначительной и даже ничтожной, если взглянуть на нее глазами последующих грозных событий, которые не мог еще различить самый острый и проницательный взгляд. Но и до сих пор я помню ее, потому что это была минута, когда я остановился перед самим собой с неприятным чувством неузнавания.
Был ясный апрельский день в любимом мною Михайловском саду. Был Ленинград, радостно круживший мне голову с первого дня моего в нем пребывания. Была молодость, тридцать лет, и сила, и азарт работы, и разбег работы, и разбег перед новым барьером душевного развития. Но все это было отравлено теперь неуверенностью.
Я убедил себя в том, что надо напечатать роман в Ленинграде. Была и практическая причина: в те годы одна черта литературной жизни заключалась в том, что журнал, не сомневаясь в авторе, начинал печатание большого произведения, когда оно было еще далеко не закончено. “Исполнение желаний” я отдал в “Литературный современник”, когда были готовы два-три листа, и печатал из номера в номер» [39] .
Некая Е.Журбина опубликовала лихой неодобрительный отзыв, едва эти первые главы романа появились. В известной статье «Литературные забавы» Горький отозвался об этой ее необъяснимой поспешности с недоумением старого литератора, не понимающего, как можно осмелиться судить о романе в целом по его первым десяти или двадцати страницам.
39
Новый мир. 1966. № 11.
Теперь, перечитывая через много лет одобрительные отзывы об «Исполнении желаний», я вижу, что это была пиррова победа. Мне удалось доказать, что и я способен на «инвентарь назидательности» (который я в конце концов сократил на две трети в последнем издании романа — «Избранное», 1972).
Но мой успех был наградой за отказ от своеобразия, которым я так дорожил, тогда, в двадцатых годах. Тяжко было «соблюдение условий» — Бауэр, сквозь фигуру которого, как сквозь матовое стекло, просвечивает Тимирязев, социальное положение героев — студенты из крестьян и беспризорников и т. д. Но во сто крат тяжелее был уход от легкой, необязательной фразы «Скандалиста», от сложной композиции романа «Художник неизвестен», от лаконизма «Пролога» — лаконизма, к которому я вернулся лишь в шестидесятых годах. Теперь, работая, приходилось оглядываться не на бессмертные открытия хлебниковского «Зверинца», не на прозу Тынянова и Мандельштама, не на Лео Перуца с его «Прыжком в неизвестное», не на Сомерсета Моэма с его романом «Луна и грош».
Терзаясь над каждой фразой, переходил я к черному хлебу русской классической традиционной прозы. Помешал ли мне этот перелом? Не знаю. Быть может, сопровождающее его беспощадное «самоукрощение» пригодилось впоследствии для таких книг, как «Двойной портрет», «Перед зеркалом», «Семь пар нечистых»?
Мог ли он не совершиться? Едва ли. Я надеялся сделать еще многое в литературе, а для того, чтобы меняться, оставаясь самим собой, нужны были самообладание и воля.
XI. Юрий Тынянов
«Восковая персона» не
40
Новый мир. 1931. № 3. С. 175–180, а также «Стройка». 1931. № 23–24
Я всегда был глубоко заинтересованным свидетелем его работы. Мне было известно, когоон видел перед собой, изображая Булгарина, Катеньку Телешову, «солдата Балка полка», мать Пушкина. Но он, смеясь, прикладывал палец к губам, когда я догадывался о прототипах.
В наше время — это модное занятие не только русских исследователей, но и западноевропейских русистов. Чем-то напоминая сплетню, оно не связано, в сущности, ни с историей, ни с литературой, ни с ее теорией. Но если бы даже я думал иначе — и тогда я не стал бы раскрывать прототипы романов Тынянова, тем более что они представляют собой скорее «органическое соединение», чем прототипы. Я не забыл, как он прикладывал палец к губам. Мы виделись часто, почти каждый день, и я не перестаю сожалеть, что не записывал наших разговоров. Теперь это кажется странным. Но тогда, если бы я стал записывать, — это показалось бы еще более странным. У нас, в сущности, не было литературных отношений. Те, что были, с лихвой включали решительно все — в том числе и литературу. Так же, как старший брат в гимназические годы, Юрий в те годы, когда мы оказались на равных, стал для меня нравственным эталоном. Впрочем, мы с ним никогда не были «на равных». Его оценки, в двух словах, мимоходом, относились не к тому, чтои какя написал, а ко мне как личности, написавшей то или другое.
«Все-таки писатель, — сказал он, прочитав повесть “Черновик человека” (1932). Я печатался уже 12 лет. Это не помешало ему прибавить: — Ведь тебе хотелось, помнится, стать моряком».
Да, оценки были мимолетными и, может быть, не всегда справедливыми. Зато советы — бесценными. Именно он подсказал мне мысль воспользоваться историей десятой главы «Евгения Онегина» для «Исполнения желаний». Я рассказал ему о высоконаучной издевательской речи, которой Сенковский простился с Санкт-Петербургским университетом, и, посоветовав отдать эту речь Драгоманову (в «Скандалисте»), он в десять минут, хохоча, придумал ее содержание.
«Не на равных» относилось не только ко мне. Его уровень — не только в науке, но и в отношении к науке — разделяли немногие: Р.Якобсон, Е.Поливанов, Б.Эйхенбаум, П.Богатырев, Ю.Оксман, В.Шкловский — до 1929 года. Но любопытно, что этот уровень молчаливо признавался всем литературным кругом. Недаром Маяковский предложил ему «поговорить, как держава с державой».
В главе, посвященной Л.И. Добычину, я рассказал о том, как после его самоубийства был снят первый секретарь Ленинградского отделения Союза Беспамятное. Одновременно или несколько позже был назначен новый секретариат, в который вошел и я, вместе с Ю.Германом и Л.Рахмановым.