Ермак
Шрифт:
— Погляжу на тебя, овечка божья ты — Хантазей! Доброй души человек, но знай — в воинском деле есть честь и закон. Недруга бей, насильника вгоняй в землю. Волку и волчья встреча. Пожалеешь змею, — распалится пуще, затаит злобу.
— Бачка, не губи их! — умолял Хантазей. — Мне больно Мулдыска делал, не холосо Прокоп делал. Я простил их…
— Мы не отара, а войско! — отмахнулся от него Ермак и выкрикнул: — На смерть осуждаем, браты?
— На смерть! Вести их на реку! — неумолимо отозвались казаки. — Бери!..
Прокопа и дружков, подталкивая в спину, повели к омуту, к черной
— Ай-яй-яй! — заголосил Прокоп. — Ух, да ты что же это? Ай, ратуйте! — закричал он.
— Браты, пожалейте, — взмолился Яшка Козел и опустился в сугроб. — Не пойду, тут кончайте!
Его подняли и поволокли два дюжих повольника. Охменя нес четыре мешка. Провинившиеся донцы шли молча, глаза их были налиты страшной скорбью.
Вот и речной простор. Вертит водоворот в темной полынье. Донцы стали лицом к востоку, помолились:
— Ну, коли так, прощайте…
Прокоп и Яшка бились головами, выли и судорожно цеплялись. Связанных, их силой усадили в кули.
В последнюю минуту взмолились и донцы:
— Пощади, батька, отслужим вины!
Ермак отвернулся:
— Кидай! В самую глубь кидай!
«Не вернуть прошлого! Помиловал бы, вернул бы к жизни… Но нельзя — дело велит!»
Ермак закрыл глаза, чтобы люди не видели его слезы.
2
Над рекой засеребрился весенний воздух. Весело зашумела тайга. С глухим шорохом садился жухлый наст. Солнце все выше поднималось над кедрачом. С крыши застучала капель, вызывая на сердце томление. Отзвенели хрусталем сосульки, подрезанные лучами весеннего солнца. На березке маленькая синичка завела свою бодрую весеннюю песенку. Разошлись серые тучи и заголубело небо. Зачернели проталины, в избу на сапогах принесли первую грязь.
Ермак повеселел и встречал казаков шутливо:
— Сказывали, в Сибири зима тринадцать месяцев, да не выдержала, сдала. Эх, пора!
Пока скованная морозами река дремала, казаки поставили малые струги на полозьях, нагрузили их пушками, зельем, всяким запасом и по насту двинулись к Жаровле-речке. Многие грузы клали на слеги и волочили.
Впереди шел Хантазей. Он пел, а глаза были полны грусти.
Белокрылая Улетает зима, Скоро зашумит река. Эй-ла!
Звонкие мартовские дни отзывались голосистым эхом. На севере синела гора Благодать. По сторонам шли увалы, с них шумели вешние воды. Ночью в черном небе пламенели яркие звезды, пощипывал мороз. Грелись у костров. Вдоль волока продувал холодный ветер, но из тайги шли неясные волнующие шумы. Всем своим чутьем казаки ощущали великое пробуждение в природе: в темной бездне неба по-иному ходили облака, легкие, ласковые, в крутых горах ревели сохатые.
Устюжинский плотник Пимен, сухопарый мужик с длинными руками, признался Ермаку:
— Если бы ты знал, батько, что творится на душе: каждую весну тревожусь, как старый гусь на перелете, поминаю молодость. Одного жалкую — экие струги кинули у Кокуй-городка, на век ладили.
Глядя на его сильные, проворные руки, атаман улыбнулся:
— Верно. Такие ладьи, всю Волгу проплыви, не встретишь! Но не дотащить их, да и на Жаровле напервое встретят мели. Будем живы, этакими удачливыми
На яркой зорьке на вершине лиственницы встрепенулась синичка, встряхнулась, разбрызгала серебристые искорки утреннего инея и запела. С ветки на ветку поднялась и, будь здоров, вспорхнула и потонула в сиянии утра.
— Вот оно веснянка-вестница! Теперь близко весна, ой и близко! — вздохнул плотник Пимен и передал свою радость Ермаку. — Батька, спешить надо…
Спешили, надрывались из последних сил. Снег сходил. Загомонили ручьи, полозья чиркали о талую землю. Туманы поднимались над понизью, а с казачьих лиц лился пот.
— Гляди-ка, браты, у меня из голенищ пар хлещет! — блестя озорными глазами, пошутковал Охменя.
Тянули до упаду, и все окликали вогула:
— Хантазей, где же твоя пьяная река, гулящая вода?
— Рядом: одна ночь, — и Жаровля!
На последнем ночлеге, чуть только блеснули багровые проблески, в темой чаще раздалось таинственное глуховатое бормотанье: «Чу-фы-ш-ш-ш… Кок-кок… Кок-кок…»
Сразу все оживились.
— Браты, косачи заиграли!
Ох, тяжел и труден последний путь! Рвались тяжи, полозья засасывало в болото. От надсады и нетерпения казаки яростно ругались.
И вдруг сразу распахнулся яр. Под ним, ломая ледяной покров, разлилась река.
— Жаровля! — облегченно вздохнули дружинники.
Савва скинул шапку, перекрестился:
— Ну, теперь, браты, плыть и плыть по стремнине до самого Лукоморья.
Хорошо и весело стало на душе! Весенняя Жаровля тешила ее звоном в лесу, в еланях, в болотинах, на пойме. А тут, словно заждались, вдруг на север двинулись шумные перелетные стаи. Стон и журчанье лилось с мирного теплого неба: курлыкая, спешили в дивное Лукоморье журавлиные косяки. Как легкие далекие парусники в синем океан-море, величественно плыли на своих белоснежных крыльях лебеди.
Пришел песенный час в этот суровый край, — все пело: и оживший лес, и талая, налитая соками жизни земля, и ручьи, и птицы, и сам чистый, прозрачный, искрящийся воздух!
Перевал давно остался позади. В легком мареве все еще синел Урал-Камень, а впереди ждала быстрая путь-дорога по шалой воде.
Казаки спустили свои малые плоскодонки; бурная вешняя вода подхватила их и понесла на восток. Ну, как тут не запеть, если сердце жаждет радости. Ермак взмахнул рукой, и на ертаульном судне взвилась песня, поплыла над рекой, над лесами, над затонами:
Сине море колыхалося, Орел с лебедем купалися…
И впрямь, в тихой заводи, трепеща крыльями, кружились в брачном танце лебедь с лебедушкой. У берегов билась рыба, плескалась, сверкала, ярая вода затягивала на отмели икру.
Река набирала силу. Любо плыть по сильной гулевой воде! Берега были тихи и пустынны. Зацвели вербы.
Казаки перекликались, просилось им на сердце заветное:
«Здравствуй, весна… Здравствуй, сибирская сторонушка! А на Руси березол-апрель, давно пасечники выставили из омшанников на солнышко ульи, окуривают пчелок. Ох, и веселая пора, — молодость кружит девичьими хороводами, играет в горелки! А тут? Эх, Журавлик — шалая вода, неси вперед, неси к свет-солнышку, на широкий простор!».