Ермолова
Шрифт:
Семья и детство
Семья Ермоловых из поколения в поколение так или иначе была при театре. Сперва при крепостном театре, затем – уже в Москве, в Малом и Большом. Кто из них – в ком была искра таланта – был актером, танцевал в кордебалете, играл в оркестре, кто – служил при гардеробе, но театральным воздухом дышали все, в театре видели и главный интерес, и кусок хлеба, и весь смысл жизни.
В разные стороны тянулись ветви ермоловского «генеалогического древа», то слабее, то сильнее, пока не дали того изумительного цвета, которым оказалось творчество Марии Николаевны Ермоловой. И кто знает – расцвело ли бы оно так пышно, если бы к этому не было почти вековой подготовки, той благодарной почвы, которую представляла собою эта театральная семья.
Можно начать с деда Марии Николаевны – Алексея Семеновича Ермолова – скромного труженика при гардеробе Малого театра. Исстари работники технического персонала славились как большие знатоки сцены и артистов. Они почти безошибочно предсказывали
Старший, Александр, был драматическим актером [1] . Он не лишен был дарования, играл с большим успехом в «Хоть тресни, а женись» Мольера и русские «рубашечные роли». Но, к несчастью, далеко не пошел. Он пил. Тогдашние условия часто были невыносимы для даровитых натур и заставляли их искать прибежища в вине. Печальный пример этому был П. С. Мочалов, друживший с Александром Ермоловым. Их постоянно видели вместе, и вместе она проводили время в московских трактирах. Но гениальной натуре Мочалова это не помешало стать первым актером. У Ермолова такого дарования не было, и он сошел на нет. Мария Николаевна, отличавшаяся исключительной памятью, хорошо помнила и своего дядю. Он всегда ходил в плаще, задрапированном по-испански, в широкополой шляпе, у него было значительное, характерное лицо – он мог бы служить образцом для грима Несчастливцева. Вид у него был в высшей степени романтический, речь напыщенная, с литературными оборотами и цитатами. Он много времени проводил по трактирам, считая, что встречается там с интересным обществом. Кого только ему там ни приходилось видеть! В этих трактирах бывал и Мочалов, читавший там Шиллера вслух, бывали и студенты – и туда залетали идеи Грановского, западников – ведь в то время бесправия и общей подавленности часто только за бутылкой развязывались языки, и люди находили смелость проповедовать свои идеи; и смесь тоски, неправильно понятого и неорганизованного протеста и разгула давала типы, достойные героев Достоевского, который также нередко делал местом действия своих произведений трактиры.
1
Он служил в Малом театре с 1836 года.
Второй сын Алексея Семеновича, Петр [2] , – так же как младший, Иван, – окончил балетную школу. Иван [3] , очень способный, впоследствии известный Москве преподаватель танцев, славился своей лихой мазуркой в «Коньке-Горбунке».
Третий по счету сын – «Ермолов 3-й» (отец Марии Николаевны), наиболее даровитый из всех братьев, – был суфлером в Малом театре. Он был талантливый человек, хорошо рисовал, писал прозу и стихи, по тому времени прекрасно знал литературу. Однако из-за куска хлеба пришлось пойти на первое предложенное место – это оказалось место суфлера [4] , – и на нем он и окончил свою жизнь, заполучив в пыльной будке туберкулез, но зато убедившись, что он дал жизнь великой артистке.
2
Был «выпущен из экстернов школы в 1840 г. на роли слуг». Ленский называет его среди «превосходных актеров на аксессуарные роли» (см. А. П. Ленский, Записки. Дневники. Письма, 1935, стр. 356).
3
С семи лет выступал в Большом театре. Оставил сцену в 1882 г. Преподавал с 1880 по 1898 г. в Московском театральном училище. Умер в 1914 г.
4
В Малом театре он служил с 1846 по 1878 г. Умер в 1886 г.
Обе дочери Алексея Семеновича – Клавдия и Вера – были танцовщицами. Клавдия была неглупа, бойка, по тому времени довольно образованна, даже училась по-французски. Вера была жестокой истеричкой, но одарена богатым воображением: она рассказывала Марии Николаевне сказки, очень увлекавшие ее.
Вся семья Ермоловых – я говорю об Алексее Семеновиче и его детях – была необычайно дружная, уклад там существовал самый патриархальный. Когда младшего, любимца родителей, «Ванечку» – тогда молодого человека лет двадцати – взяла с собой в гастрольную поездку знаменитая петербургская танцовщица Андреянова в Тамбов, Саратов и другие города, семья его, не только родители, но и братья и сестры, волновалась больше, чем теперь волнуемся мы, отправляя близких в Арктику или на Дальний Восток. Путешествие в «мальпостах» пугало. Наставления, просьбы беречь себя, тревожные ожидания писем – составляли за это время жизнь семьи. Ему пишут: «Если бы мы знали, что твоя поездка затянется на целых два месяца, мы не отпустили бы тебя с Андреяновой…»
Брат Николай, упрекая его за неопределенность писем, пишет: «Я бы желал знать, не только что и когда ты там пляшешь, но и куда ты ходишь? Ты ведь знаешь: бывало ты и в Москве запоздаешь час-другой – и уже думается: где Иван? Что это он там? Как он запоздал!..» и дальше: «Ты пишешь – «дела идут своим чередом». Фраза немного туманная. Что это значит? Ее можно понимать на десять манер. Может быть, ты ломаешь там, как водовозная лошадь, и до этого никому и горя нет?» «…Мы получили письмо, бросились на него все гуртом, а глядь недостает и на одного…». И он советует брату: «Пиши ясно, толково, опиши дело: нечего наводнять письма лишними заздравными поклонами. Одно слово дельное лучше десяти пустых». Николай Алексеевич писал Ване чаще других, часто под диктовку отца. И не взирая на необычайное почтение к отцу, которого даже начитанный Николай звал, как и все остальные, «тятенька», иногда вносил коррективы в тятенькины наставления. Например, старик внушал Ване, чтобы он «не сорил деньгами», так как деньги вещь важная и нужная в жизни (слишком хорошо знал бедный старик, что такое нужда в деньгах), а Николай прибавлял от себя: «Тятенька тебе пишет «береги денежку»: береги, брат, да не скупись: бог даст здоровье – даст и деньги. Трать куда нужно». Или, когда отец советовал по-старинке Ивану привезти «гостинцы» начальству, например – туфли балетмейстеру, которого Николай Алексеевич презирал за то, что он, по выражению брата Петра, «перед начальством так и ползает и впрямь и вкось», – Николай сердито приписывал: «…и без туфель обойдется, поищи-ка ему лучше на ярмарке пеньковой веревки – 3 аршина за-глаза хватит». Он пишет Ивану, советуя ему не затягивать поездки, а поскорее вернуться, так как родители очень тоскуют по нем: «Тятенька от огорчения, что не видит тебя, сделался совсем нездоров. Старость самая большая болезнь, а если к старости – болезнь сердца о любимом сыне, то человек и без болезни болен. Тятенька даже не может писать сам. Дрова и вода, которые он перетаскал на своем веку, слишком сильно обидели его руки…»
Семья так привыкла не разлучаться («…вы никто так далеко от нас не разлучались», – пишет Ивану мать, причем самым дальним пунктом поездки был Саратов…), что праздники, проведенные в разлуке, казались всем чем-то очень грустным. Николай Алексеевич пишет брату: «Душою мы все будем на твоих именинах: купим за свой счет бутылку Ланинского – и гуляй душа!..» А Иван отвечает, сообщая о своем большом успехе в па-де-де с Андреяновой в балете «Исступление вакханки»: «Хотя я пил шампанское с Андреяновой, но мне было бы приятнее выпить с вами бутылку Ланинского, о которой ты пишешь».
В ответ на одно из писем брата Николая, в котором тот упрекал его, что мало пишет о себе, – он отвечал ему настоящим объяснением в любви. Он вообще был к нему ближе, чем к остальным: другим братьям он говорил «вы, братец», а Николаю – сердечное «ты». Николай, отвечая, шутливо описывал их быт: «Башмачник сосед все голубей гоняет, мы с Петром у Каменного моста рыбу ловим, тятенька самовары ставит, маменька Машу няньчает… Милая моя Маша начинает говорить» (речь шла о Марии Николаевне, которой в то время минул год). «Ну, живи, трудись, учись, танцуй и смейся!» А внизу приписка – скупая на слова, но богатая чувством: «Твои строки ко мне тронули меня до слез».
Братья и сестры сообщали друг другу все мелкие события их несложной жизни: танцовщик Венер прислал Ване балетные туфли из Петербурга; танцовщица Лебедева отказала Монтасю в руке, и они поссорились, а публика принимает в этой ссоре живое участие; Машенька, глядя на портрет дяди Вани, говорит длинное «О-о-о!»… На что Иван писал: «Милая Машенька О-о-о! Воображаю, как она мила, – как я ее в последний раз видел в белой рубашечке, трепанную, на руках у Александры Ильиничны – словно ангела…»
Поездка подходит к концу: затянулась на зимние месяцы. Семья сколачивает и посылает Ивану енотовую шубу (эта шуба служила ему до старости лет). Пишут: «Постарайся ехать сообща – не один – и дешевле и не так опасно…».
Жизнь была трудная, но из подвала вышли. К тому времени, к которому относятся эти письма, дети уже все были на ногах. Одна дочь была замужем, три сына были женаты. Жили по старине. Девицы сидели в своих светелках и шили себе приданое, которому велась аккуратная роспись, отдававшаяся жениху в день свадьбы, вроде:
«1) Божьего благословения серебряные вызолоченные три образа.
2) Двое серег, алмазные и турмалиновые.
……………………………………………………………………………………
7) Шаль черная французская.
8) Мантилья бархатная.
9) Платок вигоневый.
10) Салоп чернобурый крыт атласом.
……………………………………………………………………………………
12) Подушек пуховых десять.
13) Наволочки кисейные с кружевами и ланкотовые.
……………………………………………………………………………………
20) Мужские туфли…»