Еще не осень…
Шрифт:
– Здравствуй, Настьюшка, – улыбнулся Серебровский и хотел было, обняв ее за шею, поцеловать в лоб, но она чуть отодвинулась от его руки, и он только тогда понял, что перед ним уже не подросток-олененок, а красивая девушка – высокая, рыжеволосая, с глазами, которые сейчас погасли, сделавшись спокойно-синими.
– А это кто? – спросила Настя, не поворачиваясь к Кате.
– Катя, – ответил Серебровский.
– Мы здесь рисуем, – пояснила Катя.
– Студенты, что ль?
– Студенты… Вы бы не согласились мне попозировать? – спросила Катя.
– Фотографировать,
– Рисовать…
– А чего рисовать? Фотоаппараты на это продаются… Дядя Шура, ну, я пойду… Коровы мои разбредутся… Может, навестите? Папаня рад будет, он вас вспоминает…
– Обязательно приду, Настьюшка. Я сначала в лесу отсыпался… Теперь отошел. И приду.
– Вы же хотели купить молока, – сказала Катя. – Настя, тут где можно молоко купить?
– Кому?
– Деду…
– Какому деду?
– Мне, – пояснил Серебровский и снова полез за сигаретами.
– Она что – внучка вам? – со странной надеждой спросила Настя.
Катя рассмеялась и ответила:
– Внучка… У меня дед молодой, хорохорится…
Лицо Насти враз ожесточилось, и она ответила, повернувшись к Серебровскому:
– Я вам сама принесу молока, Александр Яковлевич, мне Ромка объяснил, где вы живете.
– Спасибо.
– Дайте мне закурить, – сказала Катя, глядя вслед девушке, которая почти совсем скрылась в траве, только рыжая голова ее прорезала синь луга.
– Не дам, – ответил Серебровский. – Это дурной тон, когда девушки курят.
– Жалко импортных…
– До свидания, – сказал Серебровский и пошел к лесу, не оборачиваясь.
«Старый идиот, – думал он, глубоко затягиваясь. – Правды, правды, ничего, кроме правды. Примочка лжи, как свинцовая вода от синяков. Мы все ждем этой примочки. Наверное, и семидесятилетние думают наедине с собой, что еще не все кончено, и что возможно чудо, и что можно еще все вернуть, если только бегать по утрам сорок минут и принимать ледяную ванну. Конечно, не все пропало, если любить дело, свое дело. А я люблю мое дело, и я не могу без него жить, и ничего не кончено. Зачем мне понадобилось идти за этим чертовым молоком?!»
Он шел размашисто, часто хмурился, много курил, и, когда пришел к себе, спина его взмокла от пота, и он сбросил рубашку, снял брюки и начал стягивать трусы, чтобы окунуться в море, но замер, потому что услыхал за спиной голос Кати:
– Мне обнаженная натура не нужна… Для этого есть Аполлоны…
Он обернулся, нахмурившись еще больше.
Катя жевала травинку. Она держала ее в пальцах, как сигарету.
– Это я курю, – пояснила она. – Даже затягиваясь. Видите? А с девочкой вы плохо говорили, дядя Шура. Девочка в вас влюблена… А никто так не влюбляется в четырнадцать лет, как девочки. Особенно в умного, седого дядю, который называет себя дедом. Кокетки вы все – ваше поколение, – пояснила она, – кокетки… Не дожили своего, бедненькие, не долюбили… Одевайтесь, а то вы как в бане…
Она легла в мох, утонув в нем, зажмурила глаза и тихо, словно засыпая, прочитала:
В траве, меж диких бальзаминов,Ромашек и лесных купав,Лежим мы, руки запрокинувИ к небу головы задрав…Натягивая штанину, танцуя на одной ноге, Серебровский хмуро продолжил:
Трава на просеке сосновойНепроходима и густа.Мы переглянемся и сноваМеняем позы и места.Танцуя на одной ноге, он споткнулся об корень, выругался, упал в золу костра, а когда поднялся и Катя посмотрела на него, она рассмеялась и сквозь смех, вытирая слезы, повторила:
– Вы на домового… на черта… похожи… домового…
2
Григорий Васильевич принес с чердака вяленых судаков, а жена его Елена Павловна достала из погреба малосольных огурчиков – маленьких, шершавых, один к одному.
– Колбасы порежь, – сказал Григорий Васильевич жене, откупоривая бутылку шампанского.
– Зачем колбаса? – спросила Катя. – Рыба такая вкусная.
– Так колбаса ведь из города, – удивленно ответил Григорий Васильевич. – Как же без колбаски? Без нее стол торжество теряет…
– Они ж городские, – сказала Настенька. – У них колбаса не в радость.
Девушка сидела поодаль, возле окна, и закатные лучи солнца, обтекая ее, делали контуры траурными, бело-черными, и лица ее не было видно, только изредка, когда она чуть наклонялась вперед, маслено, как вечерняя морская вода, высвечивались глаза.
– Угощай гостей, – сказала Елена Павловна, – заговоришь людей-то, министр… Ему бы все поговорить, – улыбнулась она Серебровскому, – к старчеству язык распустил, нет теперь на него страху… Настька, садись…
Настьюшка отрицательно покачала головой.
– Чего там, как мумия, выставилась? – спросил Григорий Васильевич, разливая шампанское по стаканам. – Со свиданьицем, Яковлевич.
– Будь, здоров, Григорий Васильевич.
Катя опустила в стакан ложку и стала размешивать шампанское, и оно сделалось пенным, шипучим.
– Это зачем? – не допив, изумленно спросил Григорий Васильевич. – В том игра, чтоб шипело, а вы газ с него выпускаете.
– В городе все так, – сказала Настенька, – чтоб выделиться…
– Нет, – сказала Катя, – что вы, Настенька… Так просто вкуснее. Хотите попробовать?
– Еще чего! – сказал Григорий Васильевич. – Я ей попробую поперек спины вожжами.
– Она же взрослая девушка, – сказала Катя.
– Она мне до старости дитем будет, – ответил Григорий Васильевич. – Закусывай, Яковлевич, колбаску бери, сырокопченая…
Серебровский чувствовал, как неприязненно относились к Кате его друзья, и он понимал, отчего они так относились к ней, и ощущал из-за этого томительное неудобство.