Еще не осень…
Шрифт:
– Катя – художник, – сказал он. – Рисует картины.
– Я студентка, – поправила его Катя, – студенка четвертого курса…
– Ей до художника еще семь верст до небес, и все лесом, – как-то обрадованно заключил Григорий Васильевич, – в учебе она еще, какая же она художница?
– У вас кто на гитаре играет? – спросила Катя.
– Сын играл, – ответила Елена Павловна, которая, казалось, сейчас захотела помочь Кате. – Лешка, средний мой…
Григорий Васильевич впервые взглянул на Катю и спросил:
– Что, на гитаре умеете?
– Немного.
– Насть, –
Девушка подошла к столу, взяла кусочек колбасы и вновь вернулась на свое место – к окну. Закат отгорел, и теперь наоборот, лицо ее было видно очень хорошо, и мягкий свет наступивших синих сумерек скрадывал ее большие веснушки и черты детского лица были чуть размыты и оттого по-особенному щемяще-нежны.
– Чего в Москве хорошего? – спросил Григорий Васильевич, приготовившись к серьезному разговору. Он любил строить свои политические планы, предлагать составы правительств и подправлять общую линию конкретными советами; особенно свободно он чувствовал себя в «германском вопросе» – здесь он обычно вступал в противоречие с устоявшейся точкой зрения. – Какие новости?
Серебровский хотел было рассказать о новостях; раньше ему нравилось наблюдать за тем, какие своеобразные и странные оценки давал им Григорий Васильевич; впрочем, однажды Серебровский поймал себя на мысли, что рассказывал давным-давно известные новости лишь для того, чтобы наблюдать необыкновенный механизм мышления бакенщика, и, когда он понял это, ему сделалось стыдно самого себя, потому что он сразу же вспомнил, как самозабвенно Григорий Васильевич учил его ловить рыбу, раскрывая свои секреты, и как он рассказывал удивительные истории, радуясь при этом изумлению собеседника. Поэтому Серебровский отныне рассказывал Григорию Васильевичу лишь то, что ему самому было интересно, что мучило его, радовало или тяготило.
Но сейчас он почувствовал неловкость из-за того, что рядом сидела Катя, которая говорила то, что ей хотелось сказать, не думая, понравятся ли ее слова окружающим.
– Да ничего особенно интересного, – ответил Серебровский, – все по-старому.
Григорий Васильевич взглянул на Серебровского с каким-то снисходительным интересом, чуть даже покачал головой и, закурив, скрыл в уголках рта улыбку.
«Сейчас она уйдет, – вдруг испугался Серебровский, – поднимется, скажет что-нибудь и уйдет».
– Можно, я возьму гитару? – спросила Катя, когда молчание за столом сделалось тягостным. – Если хотите, я вам поиграю.
– Насть, – сказал Григорий Васильевич, – гитару просят…
Настьюшка сделала какое-то странное движение, но с места своего не сошла, и тогда поднялась Катя, сняла со стены гитару, отошла к Насте, и лица их теперь не были видны, потому что стало темно, а свет в доме включен не был; она попробовала струны, поставила левую ногу на перекладину стула, где сидела Настя, и заиграла Баха. Она была недвижна, и только
Катя соединила – без паузы – «Аве Мария» с «Седьмой фугой», и Серебровский, слушая, испытывал странную гордость. Он победно, чуть смущаясь, посмотрел на Григория Васильевича, Елену Павловну, а потом хотел было увидеть в темноте глаза Настеньки, но так глаз ее и не увидел. Григорий Васильевич слушал Катю сосредоточенно, тяжело затягиваясь «Памиром», и Серебровский понял, что музыка эта ему нравится, и понял он, что Григорий Васильевич тоже испытывает какое-то неудобство, но это неудобство было обращено им теперь против самого себя, а уж никак не против Кати.
Кончив играть, Катя повесила гитару на стену. Настьюшка неслышно вышла из дома.
Катя, которая по-прежнему стояла возле бревенчатой стены, сказала:
– Вы хорошо слушаете музыку, дядя Шура.
– Так вы играете очень замечательно, оттого и слушаю.
– Спасибо, – ответила Катя и вернулась на свое место. Она села близко к Серебровскому, так близко, что он чуть отодвинулся от ее плеча, руки и бедра, а отодвинувшись, сразу же пожалел об этом.
– Хорошо вы играете, – повторил Григорий Васильевич. – Это талант у вас такой. Лешка-то наш, оказывается, баловался. Ведь когда образца не имеешь, и козу за льва примешь.
– Настька-то как пришла домой, – обрадованно, словно бы освободившись от чего-то изнутри ее тяготившего, быстро заговорила Елена Павловна, – и все про вас и все про вас… «Дядю Шуру, – говорит, – видала, а с ним красавица, такая красавица, он к нам теперь потому и не ходит…»
– Это я красавица? – искренне удивилась Катя. – Нет, вот дочь ваша… Вы попросите, чтобы она попозировала мне…
Григорий Васильевич вновь насторожился, но это было в нем одно лишь мгновение, он согнал со лба хмурь и спросил:
– Это как?
– Я к вам приду с красками и холстом, а Настенька посидит около окна.
– А вы уже умеете? – спросил Григорий Васильевич. – Я думал, вы как Лешка: получил диплом – тогда и агрономь… Я без обидного говорил – то, что думаю…
– И вас бы я с радостью порисовала, Григорий Васильевич…
Григорий Васильевич чуть обернулся к жене, поясняя:
– С меня портрет хочет писать.
– Да он же старик, – рассмеялась Елена Павловна, – какой в нем интерес! Он вот и на печь перебрался…
Григорий Васильевич посмотрел на Серебровского, потом перевел взгляд на Катю и сказал:
– Все же бабы из нашего ребра сотворены! Для мужчины возраста нет… Мужик – он и в гроб ложится, а все равно про молодое думает… Это вам все мерещится – блуд, блуд… А мужик, он в помыслах как ребенок… Сказки-то мужики повыдумывали, бабы с их слов детям рассказывают…
– Господи, – тихо сказала Катя и повернулась к Серебровскому, – милый вы человек, спасибо вам, что привели меня сюда.