Еще не осень…
Шрифт:
Выходя из леса на луг, он потер щеки ладонью и сказал себе:
– И вообще надо побриться…
– Вам кого? – спросил высокий, атлетически сложенный парень; он чистил картошку, пристроившись на раскладном стульчике возле крыльца. – Катиш? Вы, видимо, тот самый дед?
– Тот самый.
– Катиш сегодня трудится. Рисует вашу прежнюю пассию, дедуля.
Серебровский едва сдержался, чтобы не сказать этому загорелому парню грубость.
«Я разозлился на него за молодость и силу, – возразил он себе, – меня ведь обидел не его тон, а спокойное превосходство силы – за ним двадцать пять лет жизни, и живота нет, и ручищи вон какие здоровые…»
– Что-нибудь передать? – спросил парень, продолжая чистить картошку. Он чистил ее неумело, срезая с кожурой много белого «мяса».
– Нет,
Парень окликнул его:
– У вас брюки порвались.
– Я знаю.
– Чего ж не зашьете? Нет иголки?
– Есть. И нитка тоже.
…Он возвращался через лес, и было сейчас ему пусто в этом громадном тихом лесу, и все в нем погасло, и цвета вокруг сделались жухлыми, неинтересными, и сам он себе стал противен. Он остановился около сосны, прижался спиной к ее стволу и замер, и долго стоял так, не двигаясь, а потом он услышал какой-то странный цокающий звук, который все приближался вместе с тяжелым сопением, а после он увидел, как на поляну вышли два оленя, и понял он, что цокающий странный звук возникал, когда они сходились и начинали биться рогами. Один олень был высокий, с подплешинами на боках, с громадными ветвистыми рогами, а второй, молоденький, весь отринутый назад, пружинистый и налитой, поводил головой с маленькими еще, странной атакующей формы рогами и наступал – медленно, осторожно, кося синим, с кровавыми прожилками, глазом.
Серебровский не заметил то мгновение, когда молодой олень бросился в атаку – так внезапен был переход от медленного к стремительному. Старик, словно опытный боксер, прыгнул в сторону в самый последний миг, когда, казалось, острые рога соперника ударят его в шею, и брызнет дымная кровь, и он падет на сломанные, хрусткие колени, а потом медленно повалится на бок.
Молодой проскочил, замер, резко обернулся и снова бросился в атаку, и старик подпустил его близко к себе, а потом отступил в сторону и ударил рогами в бок, и молодой едва удержался на ногах, развернулся и снова ринулся в бой, и на этот раз старик не рассчитал, и удар пришелся ему в лопатку, и он дрогнул, но устоял на ногах и начал отступать к лесу, а молодой протяжно затрубил, и в этом крике его была радость победы. Он наклонил голову еще ниже, спружинился и понесся на старика, и это его движение было страшным своей направленной, всесокрушающей скоростью, а старик стоял около дерева, и Серебровский даже зажмурился, представив себе, как острые рога молодого оленя пропорют старика, но странный звук заставил его открыть глаза, и он увидел, как старик медленно уходил в лес, а молодой олень мотал головой, стараясь освободить левый рог, вонзившийся в ствол дерева, и сильное тело зверя сейчас было жалким и беспомощным. Серебровский подошел к оленю, достал нож и начал вырезать кору вокруг рога, вонзившегося в дерево, а потом взял рог обеими руками и начал раскачивать его, и не понял он, как полетел спиной на землю, и, больно ударившись о камень, лежавший во мху, усмехнулся: на поляне было пусто, только обваливалась кора и раскачивалась крона сосны.
«Вот старая сволочь, – подумал Серебровский, поднимаясь с земли. – Как же он обхитрил этого молодого бедолагу! Мы все, старики, такие вот хитрые. Победить-то по всему должен молодой, и это разумно, ан – глядишь ты…»
Серебровский поймал себя на мысли, что думал он сейчас нечестно, словно бы вслух, а на самом деле ему было приятно, что старик так мужественно и хитро выиграл бой, и сделалось ему стыдно самого себя, до того стыдно, что он даже быстро огляделся, не видел ли его кто…
Он долго прикуривал, потому что дрожали руки, потом сел под деревом и вдруг вспомнил свою лекцию в Бонне. Он читал тогда в большой аудитории университета, а за его спиной была тишина, а там на скамейках сидело пятьсот студентов и профессоров, и был только сухой морзяночный перестук мелка по гладкой поверхности черной доски, растянутой словно широкоформатный экран. А когда он кончил писать свое доказательство, раздались аплодисменты, и его провожали аплодисментами, пока он шел по коридору, а когда он спустился вниз, в него полетели гнилые помидоры и камни – у выхода стояли ребята с гуманитарных факультетов, восставшие против своих старых профессоров, связанных с нацистами, и его посчитали одним из «бизонов», и Серебровский потом сказал коллегам, что расизм приобрел теперь новую грань – возрастную. Он, впрочем, отказался потом от этой своей формулировки, потому что талантливость предполагает доброту, прощение и, в первую голову, поиск своей вины, прежде чем вынести обвинение другому, а еще страшнее – другим. Он спорил тогда с собой: «Эти молодые правы, и я в конце концов могу отдать испорченный пиджак в химчистку. Обидно, конечно, когда тебя бьют единомышленники только за то, что ты рожден на тридцать лет раньше. Но они выступают против нацистов, а для них нацизм определен возрастом – тем, кому за сорок, могли жечь Новгород и Орадур. Но ведь они могли – те, кому за сорок, – быть солдатами другого фронта… Видимо, в памяти молодого поколения всегда сильнее сохраняется зло или же представление о нем. Добро забывается скорей, чем зло. И это тоже правомочно: помни люди одно лишь добро, злу было бы легче, ибо добро всегда однозначно, а зло многолико, а потому опаснее. Ничего, я потерплю, и даже не обижусь на них, и даже поблагодарю их за то, что они звезданули в меня гнилыми помидорами – откуда только, черти, тухлые нашли?..»
…Серебровский вошел в свой сарай и остановился около двери: на его надувном матрасе сидела Катя, обняв острые коленки тонкими руками; она смотрела на него спокойно и грустно.
– Я за вами, – сказала она. – Вы же обещали прийти, милый дедушка Шура.
4
Длинный крепкий парень, который предлагал Серебровскому иголку, сильно пожал его руку.
– Леонид Громов, – сказал он. – А это Лида, она заикающийся товарищ, поэтому молчалива.
Девушка улыбнулась.
– Я з-заикаюсь только на с-согласных.
Они встретились на околице, возле маленькой церкви. Деревянные ее купола на фоне закатного неба казались стальными, настороженными.
– Католические церкви похожи на ракеты перед запуском, – сказала Катя.
– Это она хочет показаться вам умной, – пояснил Леонид, – так сказать, разведка боем.
Серебровский почувствовал себя неудобно, он не понимал, как можно так говорить о девушке, но Катя не обиделась; усмехнувшись, она продолжала:
– Нет, правда… Я вообще считаю, что храмы – это память людей о ракетах… После первой атомной войны в самых диких уголках планеты уцелели люди, и какой-нибудь неграмотный дед рассказывал своему внуку о ракетах, которые тогда были… А внук не мог себе этого представить, нельзя же, чтобы каждый был гением и мог представить невиданное…
– Кювье? – спросил Серебровский. – Верите в теорию цикла? Все уже было? Человечество уничтожает самое себя, а потом повторяет пройденный путь наново, до новой катастрофы?
Леонид обернулся к Лиде:
– Видишь, как умные люди говорят, старуха! Мотай на ус, пригодится, когда политэкономию будешь сдавать… …Отцу Николаю было лет двадцать пять. Очень высокий, мускулистый, с пушистой бородкой, он кончал обряд крещения… Мать, немолодая, с пергаментным лицом женщина, пела вместе с Николаем безголосо, перевирая мотив, явно мешая священнику, и все время завороженно смотрела на своего ребеночка, единственного и – как объяснил потом Николай – вымоленного в этой церквушке.
Заметив вошедших, священник суетливо заторопился, слова стал произносить гнусаво и невнятно, быстро закончил обряд, сунул руку женщине; она нежно и благостно приложилась к его пальцам и хотела было сунуть деньги, но Николай строго ее предупредил, отодвинув от себя:
– В ящик, в ящик, на нужды храма, Фрося. Я не беру, сколько вас всех учить.
– Берет, сукин сын, – шепнула Катя, – еще как берет… Перед нами сейчас выкобенивается.
Когда женщина ушла, отец Николай сказал:
– Добрый вечер, живописцы. Что, продолжим наш диспут – Луначарский против Введенского?
– Продолжим, – согласился Леонид.
Катя сказала Серебровскому:
– Мы сюда будто на занятия ходим: видите, как расписаны стены? Семнадцатый век. Только тогда так умели соединять красный и черный цвета.
– И сейчас на похоронах соединяют, – сказал Леонид. – Даже еще лучше.
Лида, видимо, что-то заметила в лице Серебровского и попросила его:
– Вы, пожалуйста, н-не обращайте на н-него внимания, у Лени всегда т-такой агрессивный стиль…
Отец Николай вернулся – в белой сетчатой тенниске и спортивных брюках. Серебровский поразился перемене, происшедшей в священнике: он сейчас был похож на борца – так сильны были его плечи, шея и руки.