Еще заметен след
Шрифт:
— Все, все, — нетерпеливо подстегнула она. — Потом я вам отвечу.
Мы вышли на набережную. Мелкий блеск воды слепил глаза.
— …Коренастый, невысокий, голос у него был густой. Он пел баритоном. Он был человек замкнутый.
Когда я произносил «был», ничто не менялось в ее лице.
— Что же он, много ниже меня? — Она остановилась передо мной.
— Значит, вы сами… вы не видели его?
Она напряженно дернула плечом:
— В том-то и дело. Я никогда не видела его.
Я подумал, что Волков был много ниже ее, сутулый, с обезьяньи длинными руками, совсем ей не пара.
— Плечистый он был, — сказал я. — Атлетического сложения, поэтому роста казался небольшого.
Если бы знать, что хотела она от меня услышать, какой ей нужен
— Его любили? Что у него за характер?
— А мы мало знали о нем. Он о себе не рассказывал. Специалист он был хороший… — Я двигался на ощупь, но ее лицо выражало только напряженное внимание, ничего больше.
— Вы знаете, я так и представляла, что в жизни он немногословен, — она оживилась. — А по письмам его этого не скажешь, верно?
— Я тоже удивлялся, читая. Борис, тот как раз был рассказчик — заслушаешься, в письмах он, конечно, проигрывал…
Для чего-то я старался защитить Лукина, восстановить справедливость. Могли же одну и ту же девушку любить два хороших человека. Необязательно один из них должен быть хуже или глупее. Почему всегда один из соперников оказывается трусом, себялюбцем, словом, недостойным? В молодости я тоже так считал. Когда Волкова осудили, тем самым как бы подтвердилось, что он хуже, что он не имеет права вставать Борису поперек дороги.»
— Почему Волков развелся с женой?
— С женой… — Что-то мелькнуло, тень воспоминания, когда-то об этом толковали. — Черт, не вытащить, — признался я, — может, потом вспомню…
— А о нашей переписке Волков рассказывал?
— Ни слова. Не в его натуре. От Бориса я знал, что оба они обхаживают одну и ту же девицу. Извините, теперь я понимаю, что это — вы.
— Господи, вы становитесь все догадливее.
Я засмеялся.
— Это я нарочно подставляю вам борт, чтобы вам было легче. Между прочим, письма ваши я, кажется, видел, когда землянку Волкова разбомбило.
— Интересно бы их сейчас почитать. Я плохо представляю, что там было.
— Я тоже все пытался вообразить. Наверное, они были на уровне.
— Спасибо, — сказала она. — Да. Все дело в интонации. Может, сегодня, я не сумела бы… Нам кажется, что мы с годами умнеем. Ничего подобного, уверяю вас. Тогда, в девятнадцать лет, я чувствовала больше и понимала не хуже.
— А что касается меня, то я был туп. Это точно. Даже вспомнить стыдно.
Мы некоторое время шли молча. Она взяла меня под руку и вдруг спросила тихо:
— Вы хлопотали за Волкова?
Я покраснел.
— Нет, это был не я. Наверно, это наш командир полка.
Она внимательно смотрела на меня.
— Вы не любили Волкова?
— С чего вы взяли? — я хмыкнул поравнодушнее. — Просто Борис был мне ближе. Пехота.
— Пехота тут ни при чем.
— Да, я был на стороне Бориса.
— Вам вообще неприятно вспоминать войну?
Она об этом уже спрашивала. Какого черта она опять лезет туда же?
— А почему мне должно быть приятно? Три года снилось, как у меня живот разворотило, никак кишки назад не могу запихать, скользкие они, длинные.
— Не пугайте меня, я это часто вижу и не во сне, — спокойно сказала она. — Почему же другие любят вспоминать?
— Не знаю. Мне хватает нынешних передряг. Вот мы сейчас воюем с Госпланом. Это же битва народов. Тридцатилетняя война.
— Вы с фронтовиками не встречаетесь?
В словах ее было больше утверждения, чем вопроса. Это была чисто женская способность внезапно, без всяких, казалось бы, оснований угадывать сокровенные вещи. Откуда она могла знать, что я давно перестал бывать на встречах? С тех пор, как хоронили нашего генерала. На гражданской панихиде я услышал, как дали слово Акулову. Он служил у нас в связи. В сорок втором году его за трусость исключили из партии. Он принялся писать на всех кляузы. Еле избавились от него. Появился он через несколько лет после войны и стал всюду выступать с фронтовыми воспоминаниями. Генерал наш негодовал, но помешать Акулову не мог. И вот он теперь встал у гроба и протянул руку. Я громко сказал: нельзя
— Они что же, ссорились?
— Кто?
— Да Волков с Лукиным?
— Бывало. Цапались. А между прочим, Волков одеколонился, — неожиданно выскочило у меня, и я как-то по-идиотски обрадовался. Вспомнил, что Волков натирался после бритья тройным одеколоном и то, как нас возмущал этот поступок. Одеколон у него воровали и выпивали. Каким-то образом он вновь добывал его в Военторге, и за круглым этим пузырьком шутники охотились из принципа и, конечно, обнаруживали.
— Одеколонился, вы представляете!
Разумеется, она не могла взять в толк, что тут особенного.
— …Справа стоит одна из колонн с гением Славы, подарок Николаю первому от прусского короля в 1845 году…
Казалось, что Жанна потихоньку переводит гида, который бойко шпарил по-немецки, но скоро я уловил несоответствие. Толпа экскурсантов потянулась к площади, а Жанна продолжала объяснять мне. Она наизусть повторяла текст волковских открыток. Поднимала палец, придавая словам торжественность. То же произошло и у Медного всадника, «созданного скульптором Фальконе в 1782 году», и так далее, и тому подобное. Потом она дала мне очередную открытку, изображающую Исаакиевский собор, отдекламировала ее текст и стала продолжать сама про колонны, осадку, ворота, про неудачный проект Монферрана… На черно-белой открытке мимо собора несли аэростаты заграждения. Три продолговатые, серебристые туши. Я никогда не видел их вблизи, всегда только издали. Даже в бинокль они плохо различались на фоне белесого неба.
Сейчас вместо аэростатов тянулась длинная очередь желающих попасть в собор. Я никогда не был в этом соборе. Меня не интересовал ни Монферран с его просчетами, ни голова Петра, которую, оказывается, лепил не Фальконе, а девица Колло, — меня больше занимало волнение Жанны, она никак не могла сладить со своим голосом. Ровная безучастность прерывалась, будто ей не хватало воздуха. Она взглядывала на меня с необъяснимо просящим выражением. Я кивал, энергично поддакивал, но было неловко оттого, что не могу разделить ее восторга перед этими памятниками и ансамблями. Я рос среди них и не замечал, как не замечал уличного шума, вывесок, запаха нагретого асфальта. Я был потомственным горожанином. Я знал другой город — с очередями, колоннами демонстрантов, его лестницы, дворы, коммунальные квартиры. Внутрь собора попасть не было надежды. Без очереди пропускали организованные экскурсии. В большинстве это были иностранцы. Мы пытались пристроиться к немцам, но нас вежливо отделили. Зато я впервые дошел до самого входа и потрогал изображения святых на воротах.