Еще заметен след
Шрифт:
— Но если он так думал… Зачем вы писали Борису до самой победы, зачем вы его обнадеживали?
— Я отвечала на его письма.
— Отвечали… А он на ваши письма. Это и называется переписываться.
— Конечно, это было легкомысленно.
— За что же вы нас судите? У вас легкомыслие, у нас недомыслие.
— При чем тут вы? — холодно спросила Жанна.
— А я так же отнесся к той истории.
Я принялся объяснять ей, но ничего не получилось. Вопросы Волкова, которые нас раздражали, сомнения, которые мы отвергали, поступки, которые вызывали насмешки, — все потеряло убедительность. Не очень умно и симпатично мы выглядели, но тогда… Как показать ей расстояние, которое мы все прошли?
Она тронула мою руку.
— Меня тоже пугали высказывания в его письмах. А теперь
— Борис так и уехал?
Она кивнула.
— И все? Больше не писал?
— Ни разу.
Она могла стать женою Бориса, думал я, и мысль эта делала ее ближе и в то же время порождала какую-то печаль и жалость к собственной судьбе, какая возникает, когда видишь красивую женщину, чужую и недоступную.
Он добирался до Тбилиси так же, как я до Ленинграда, на крышах, в тамбурах. Я все это легко представлял: кипяток на станциях, долгие стоянки, трофейное вино, офицеры, солдаты, гражданские — все перемешалось, и все это пело, ликовало, одаривало друг друга, захлебывалось планами, надеждами, травило байки, играло на перламутровых аккордеонах, выменивал чокалось… И представил, как Борис возвращался из Тбилиси к себе в Костромскую. Отвергнутый, — а за что, на каком таком основании? Он, — кому весь мир принадлежал, потому что весь мир был обязан нам, и все эти бабы, девки, которые счастливы должны быть от одного нашего слова. Так оно было, так и я жил в тот хмельной послевоенный, салютный наш первый год на гражданке.
— Тьфу, это же чушь собачья, — сказал я. — Выходит, похвали Борис вашего Волкова, у вас все бы сладилось и вы пошли за него? По-вашему, он не имел права ругать соперника. Абсурд. Извините, это не проходит.
— Прошло. В моей жизни мало было абсурда. Я всегда поступала логично. Любила логично, разводилась логично.
— Вам не жаль, что вы так обошлись с Борисом?
— Нет, — мягко сказала она. — Отчасти я ему благодарна. Но тут другое. Думаете, я Волкова любила? Это была еще не любовь.
— Почему вы не дали мне предпоследнего письма Волкова, где он просил прислать мыло?
— Его нет. Я сама не читала его.
— Как так?
— Мать скрыла от меня, спрятала его.
Она проговорила это с натугой, хотела что-то добавить, но промолчала.
— Хотите проехаться на пароходике, тут недалеко пристань? — сказал я.
— Почему вы не спрашиваете, как все это было?
— Вам неохота говорить об этом.
— А вы не решайте за меня, — сказала она неприятным голосом.
— Вы же сами просили не задавать вам вопросов.
— Вы всегда такой послушный?
— Послушайте, Жанна, я разучился разговаривать с женщинами. Я никогда не знаю, чего они добиваются. Чтобы не обращали внимания на их слова? Ну-зачем это им надо? Даже Лев Толстой не понимал женщин.
— Единственный, кто их понимал, это Толстой.
— Нет уж, извините, он в собственной жене не мог разобраться. Его сила состояла в том, что он знал, что женщин понять невозможно. Вы замужем?
Она неохотно усмехнулась:
— Надо выяснить, я об этом не задумывалась.
Что-то мешало ей начать.
— Не мучьтесь, — сказал я. — Зачем будить демонов?
— Будем будить, — твердо сказала она. — Иначе ничего не получится. Для этого я и приехала. Надо же мне оправдать поездку.
— Тогда не стесняйтесь, сыпьте без купюр.
Вот уж кто не стеснялся. Она говорила быстро и ровно, но как будто рассказывала не о себе. Глаза ее смотрели на меня невидяще, устремленные куда-то туда, куда она стремилась быстрее добраться.
— …в госпитале я много писем писала раненым, под их диктовку. Редко кто из них не присочинял. Одни преуменьшали свои раны, другие преувеличивали, третьи расписывали свои подвиги, а те свою тоску и любовь. Вроде бы на меня после этого не должны были действовать письма Волкова, верно? А они действовали, и все сильнее, я привыкла к ним, как к наркотику. Мне их не хватало. Я их принимала один к одному. А вот много позже я усомнилась. Взрослость цинизма прибавила. Это я от первого мужа заразилась. Мне хотелось патенты Волкова проверить. И все оказалось правда. В Париже в музей ходила импрессионистов смотреть. Тоже ради проверки. Все хотела уличить его,
Она живо изобразила, как посреди пира муж вставал и проникновенно читал стихи Бараташвили или Тициана Табидзе. Это почему-то успокаивало ее. Ей казалось, что человек, любящий стихи, не может быть жуликом. В минуты откровенности он признавался, что его влечет риск коммерческих комбинаций. Наша цивилизация, говорил он, возникла благодаря торговле. Все началось с коммерческого таланта. Этот талант надо использовать. Грех, когда талант остается неиспользованным, и тому подобное. Он жил бурно, смело и погиб в горах при неясных обстоятельствах. Сразу после этого выяснилось, что на него заведено дело.
— Мне доказали, что я нужна была ему для прикрытия, поскольку семья наша имела безукоризненную репутацию. В те дни я решила пойти учиться на врача. Я бросила строительный. Мне хотелось хоть чем-то искупить…
Несколько жизней, куда больше, чем я думал, уместилось между той девчонкой моих лейтенантов и этой женщиной, которая зачем-то ехала ко мне с их письмами.
Дети носились в сквере на том месте, где жил Сергей Волков, где над нами, в невидимом объеме, когда-то стоял аквариум, этажерка со справочниками, висела репродукция Рембрандта. Напротив нас возвышалась желтая с синим церковь Симеона, одна из самых старых в городе, как сообщила Жанна. По этой церкви Волков всегда сможет определиться. Хоть что-то осталось. А от нашего дома в Лесном и от соседних — ничего, все разобрали на дрова.
— Может, он еще жив? — спросил я.
— Я наводила справки. Он умер четыре года назад. Там, на Севере. Он там остался. Но лучше я по порядку…
И она продолжала с добросовестной откровенностью, как будто давала показания. У меня было ощущение, что, как в показаниях, любая подробность могла пригодиться, из этих подробностей складывался какой-то, пока еще неясный, смысл.
После первого мужа был второй, который оказался болезненно ревнивым.
— Он уверен был, что я его должна обмануть. Причем как женщина я его интересовала не часто, на какие-нибудь пять минут. Заставил меня аборт сделать. Не верил, что его ребенок.
Без пощады и без стеснения выкладывала она тайны своей женской жизни. У нее получалось так естественно и просто, что и я воспринимал это так же.
Она развелась и почувствовала облегчение, к ней вернулась независимость, ощущение своего «я». Замужем она побывала, долг свой выполнила, теперь она вольная птица. Семейный очаг у нее как бы был: мать — предмет забот и долга. И работа выиграла, она ушла с головой в медицину — самая лучшая в мире профессия, в которой можно не думать о карьере, о званиях и каждый день добиваться успеха. Мужчины появлялись и исчезали в ее жизни без особого следа. Был, например, один красавец, который делал карьеру. Он брал ее на приемы, водил как личное украшение. Аристократизм Жанны как нельзя лучше подходил к его планам. Выяснилась, правда, одна закорючка — отец Жанны имел иностранное происхождение. Еще в прошлом веке дед приехал в Грузию из Испании и долго сохранял испанское подданство. Жанна со злорадством наблюдала, как это обстоятельство путало все далекие расчеты ее кавалера. Бедняга не понимал, что безупречная биография может так же не нравиться и тормозить карьеру. Гладенького ведь никак не придержать, не за что зацепиться. Мужчины были вовсе не так умны, как представлялось ей в молодости. Все больше попадалось бесхарактерных, закомплексованных, плохо работающих, а главное — скучных и недалеких.