Есенин
Шрифт:
Есенин не обижался. Он ел пшённую кашу с топлёным молоком и слушал деда так, будто речь шла не о нём, а о ком-то постороннем — такая у него была способность. А собственные мысли неслись своим чередом. Бабушка заступилась за внука:
— Что ты каркаешь над ним, как чёрный ворон! «Не выйдет учитель... К погибели катишься...» Как только язык поворачивается!.. Дите он ещё, не видишь? Всё переменится пятнадцать раз. И стихи свои забросит...
— Нет, бабушка! — горячо возразил внук. — Не заброшу.
— Ага! — возликовал дед. — Что я говорю!
Бабушка растерянно остановилась посреди избы, крынка вздрогнула в её руках,
— Неужели не бросишь, Серёжа? — Поставив посуду, она опять молитвенно сложила ладошки у подбородка. — Господи, оборони его!..
Есенин лукаво рассмеялся.
— Ты не так просишь Бога, бабушка, надо просить по-другому: Господи, помоги ему писать хорошо — на всю Россию!
Дед Фёдор Андреевич отодвинул от себя чашку, ладонью смел со стола хлебные крошки, отправил их в рот.
— Ну, Серёга, шутки в сторону!.. Погляди-ка на меня. — Есенин серьёзно и с любопытством взглянул в мудрые, чуть насмешливые глаза деда. — Ты её не слушай, бабушку свою. — Он кивнул на бабку, стоявшую посреди избы в ожидании, к чему же дед склонит внука. — Ничего путного она тебе не скажет... Не дадено ей. — Бабушка села на лавку, поставив посуду на колени, и с недоумением всматривалась в своего старика. Фёдор Андреевич спросил Есенина: — Ты в себя веришь? В свою душу?
— Верю, — не совсем уверенно сказал внук, ещё не зная, как повернёт дед свой вопрос и какой будет ответ.
— Считаешь, хватит у тебя света-разума для людей? — Есенин кивнул. — Вот и верь, сынок. До самого конца верь! Выходит, это предписано тебе свыше... — Дед поднял кривоватый, с утолщённым суставом палец. — Так-то!.. То, что говорено было тебе прежде, — так это я для смеху... Не все советы старших слушай. Уж больно любят у нас наставлять всех, как кому жить надо, хотя сами этому и не научились. Ты смекай что к чему и ступай своей дорогой. Не свёртывай...
Бабушка привстала, испуганно шепча:
— Батюшки! На что ты его толкаешь?..
— Не мешай, старуха. Ты в таком деле мало чего смыслишь. Стихи слагать — это тебе не щи варить, не колеса у телеги смазывать. Тут ум нужен, душа. Придумай-ка, бабка, такое... — И дед стал читать не торопясь, чуть нараспев:
В каком году — рассчитывай, В какой земле — угадывай, На столбовой дороженьке Сошлись семь мужиков: Семь временно обязанных, Подтянутой губернии, Уезда Терпигорева, Пустопорожней волости, Из смежных деревень — Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова, Неурожайна тож, Сошлися — и заспорили: Кому живётся весело, Вольготно на Руси?Прервав чтение, опять поднял палец.
— Слышишь, сынок, какие слова сказаны? Простые, доходчивые... «Разутово» да «Неелово» — вот тебе и Русь! Вся тут!
Чтение деда, неожиданно выразительное, впечатляющее, поразило Есенина. Ещё больше поразили слова-образы, слова-картины. За ними действительно вся деревенская Россия встаёт... «Горелово»! За этим словом слышится звон набатного колокола в ночи, видится, как огонь пожирает крестьянские дворы, соломенные крыши; россыпь искр, головни взлетают в чёрное небо; после пожара на месте деревни торчащие трубы печей, а по дорогам — толпы погорельцев, бредущих в другие села за милостыней... Есенин как будто только сейчас осознал, что основой поэзии должен стать образ, ёмкий, необычный, неотразимый, как удар.
Роман сказал: помещику, —продолжал дед напевно, —
Демьян сказал: чиновнику, Лука сказал: попу. Купчине толстопузому! — Сказали братья Губины, Иван и Митродор. Старик Пахом потужился И молвил, в землю глядючи: Вельможному боярину, Министру государеву. А Пров сказал: царю...Вот как писали: и образованному понятно, и нам с бабушкой, неграмотным. И ты старайся так же... Ну, иди стогом, гуляй!..
— Спасибо, дедушка, — прошептал Есенин, вставая.
Тропинки детства потянули Есенина. По кромке глубокого обрывистого оврага он, держась за кусты, спустился к Оке. Лед давно прошёл, полая вода спала, и река, войдя в берега, текла желтовато-мутная, жирная, с крутыми воронками. Заливные луга за Окой, напоенные влагой, сверкали на солнце сочным, зелёным пламенем. А там, за лугами, в лесу и кустарниках, хоронились заводи, озера, болота с гнездовьями журавлей, гусей, уток. Есенин, бывало, переплывал заводи и переходил их вброд, погружаясь в воду по грудь.
Тропа вилась вдоль берега, истоптанная ногами, будто кованная молотами. Слева, словно вознесённое в самое поднебесье, располагалось родное село. Колокольня церкви врезалась куполом в голубизну, и облако, зацепившись за крест, надулось на ветру белым парусом.
Неподалёку от церкви стоял, блистая на солнце богемским стеклом, барский дом. От него стремительно стекала по крутизне клубящимися потоками тучная зелень садов. Облачными островками сверкали цветущие яблони; пылали цветники, и по всему парку, то ныряя в тенистую густоту садов, то вновь выбегая на свет, петляли, желтея песком, кривые дорожки. Они уводили к окской воде.
Раньше Есенин, играя с ребятишками, не задерживался возле этого сада, зная, что забираться в него запрещено настрого, — так уж повелось с давних времён. Теперь же он долго приглядывался к этому всегда пустому и таинственному парку, и странные мысли тревожили его душу. Он не мог в точности определить, что именно возбуждало смутные мысли. Он теперь знал, что ничего загадочного и страшного не таилось за высоким забором, а главное, место это для него вполне доступно: с некоторых пор он стал думать, что для него вообще ничего недоступного нет... Он помнил, что прежний владелец усадьбы, которым пугали ребятишек, скончался — в доме поселилась его дочь, молодая женщина с двумя детьми.