Есенин
Шрифт:
Я шепнул Диду на ухо:
— Эх, не возьмёт нас «свёкла»!
А Есенин уже ощупывал его пистолетину, вёл разговор о преимуществе кольта над прямодушным наганом, восхищался сталью кавказской шашки и малиновым звоном шпор.
Один кинорежиссёр ставил картину из еврейской жизни. В последней части в сцене погрома должен был на «крупном плане» плакать горькими слезами малыш лет двух. Режиссёр нашёл очаровательного мальчугана с золотыми кудряшками. Началась съёмка. Вспыхнули юпитеры. Почти всегда дети, пугаясь сильного света, шипения, чёрного глаза аппарата
— Вы, товарищ, скажите ему: «Мойшенька, сними башмачки!» Очень он этого не любит и всегда плачет.
Режиссёр сказал и — павильон огласился пронзительным писком. Ручьём полились горькие слёзы. Оператор завертел ручку аппарата.
Вот и Есенин, подобно той матери, замечательно знал для каждого секрет «мойшенькиных башмачков»: чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу.
Отсюда его огромное обаяние.
Обычно — любят за любовь. Есенин никого не любил, и все любили Есенина.
Конечно, комиссар взял нас в свой вагон, конечно, мы поехали в Петербург, спали на красном бархате и пили кавказское вино хозяина вагона.
В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во «Всемирной литературе» Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами.
В этом много чистоты и большая человеческая правда.
На второй день в Петербурге пошёл дождь. Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчён до последней степени.
Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам без ордера шляпу.
В магазине, по счету десятом, краснощёкий немец за кассой сказал:
— Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.
Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.
А через пять минут на Невском призрачны петербуржане вылупляли на нас глаза, ирисники гоготали вслед, а поражённый милиционер потребовал:
— Документы!
Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.
13
К осени стали жить в бахрушинском доме. Пустил нас к себе на квартиру Карп Карпович Коротков — поэт, малоизвестный читателю, но пользующийся громкой славой у нашего брата.
Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но ещё до революции от родительского дома отошёл и пристрастился к прекрасным искусствам.
Выпустил он за короткий срок книг тридцать, книги прославились беспримерным отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских словах.
Тем не менее расходились книги Короткова довольно быстро благодаря той неописуемой энергии, с какой раздавал их со своими автографами Карп Карпович!
Один весёлый человек пообещал даже 2 фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи. Риск был немалый.
В девятнадцатом году не только ради сала, но и за жёлтую пшёнку кормили собой вшей по неделе и больше в ледяных вагонах.
И всё же пришлось весёлому человеку самому съесть своё сало.
Комната у нас была большая, хорошая.
14
Силы такой не найти, которая б вытрясла из россиян губительную склонность к искусствам — ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо, ни протёртые на локтях рукавишки.
Можно сказать, тонкие натуры.
Возвращаюсь поздней ночью от приятеля. В небе висит туча вроде дачного железного рукомойника с испорченным краном — льёт проклятый дождь без передыха, без роздыха.
Тротуары Тверской чёрные, лоснящиеся — совсем как мой цилиндр.
Собираюсь свернуть в Козицкий переулок. Вдруг с противоположной стороны слышу:
— Иностранец, стой!
Смутил простаков цилиндр и делосовское широкое пальто.
Человек пять отделилось от стены.
Жду.
— Гражданин иностранец, ваше удостоверение личности!
Ковылял по водомоинам расковыренной мостовой на чалой клячонке извозец. Глянул в нашу сторону — и ну нахлыстывать своего буцефала. А тот, не будь дурак, — стриканул карьером. У кафе «Лира», что на углу Гнездниковского, в рыжем кожухе подрёмывал сторож. Смотрю — шмыг он в переулочек и — будьте здоровы.
Ни живой души. Ни бездомного пса. Ни тусклого фонаря.
Спрашиваю:
— По какому, товарищи, праву вы требуете у меня документ? Ваш мандат?
— Мандат?…
И парень в студенческой фуражке с лицом бледным и помятым, как невзбитая после ночи подушка, помахал перед моим носом пистолетиной:
— Вот вам, гражданин, и мандат!
— Так, может быть, не удостоверение личности, а пальто!
— Слава тебе, господи… догадался…
И, слегка помогая разоблачаться, парень с помятой физиономией стал сзади меня, как швейцар в хорошей гостинице.
Я пробовал шутить. Но было не очень весело. Пальто только что сшил. Хороший фасон и добротный английский драп.
Помятая физиономия смотрела на меня меланхолически.
И когда с полной безнадёжностью я уже вылезал из рукавов, на выручку мне пришла та самая, не имеющая пределов, любовь россиян к искусству.
Один из тёплой компании, пристально вглядевшись в моё лицо, спросил:
— А как, гражданин, будет ваша фамилия?
— Мариенгоф…
— Анатолий Мариенгоф?…
Приятно поражённый обширностью своей славы, я повторил с гордостью: