Эшелон на Самарканд
Шрифт:
Думал о том, что ни разу еще не целовал в губы – ни девку, ни женщину. А теперь выходит – целовал. И Пчелка, выходит, теперь тоже – целованная. Хорошо. Еще думал о том, что раздобыть в пути молока для младенца – задача хитрая, а уж масла и яиц – почти невозможная. Но где-то, в этом большом и недобром мире, должны же быть и молоко, и масло, и яйца – хотя бы пара фунтов, пара десятков. Не может быть, чтобы не было. Хорошо. Еще думал, что если хватит у Буга ума, то сойдет он не на ближайшей станции, где притормозят они для заправки водой и песком, а дождется большого транспортного узла – оттуда уехать проще. Это значит, еще чуток побудет фельдшер с детьми и, может, проснется
Затем кормил Циркачку и Долгоносика.
Стучали колеса. Хихикал тихо о чем-то своем Тараканий Смех. Изредка вскрикивал Сеня-чувашин, то просыпаясь, а то снова впадая в забытье. Фельдшер Буг сидел на табурете, наблюдая за Деевым. Когда Циркачку стало рвать непереваренной кашей – принялся обмывать ей лицо и следить, чтобы не задохнулась.
Желудки остальных детей приняли пищу – Деев накормил еще Суслика, Сморчка и Чарли Чаплина. Остальных не успел – эшелон загрохотал по мосту через Волгу, приближаясь к станции, а Деев придумал, где достать спецпитание. Мысль была отчаянная, даже безумная, но других не имелось. Он сунул фельдшеру ведро с остатками каши и, ни слова не говоря, выскочил вон.
Крошечная станция называлась Свияжск. Одноименный городок располагался в отдалении, в нескольких верстах, – на берегу Волги и впадающей в нее Свияги. При станции имелись пара домиков, кубовая с кипятком для пассажиров и паровозная колонка.
– Здесь переночуем, – объявил Деев машинисту, когда длинный рукав колонки уткнулся в паровозью морду и задрожал под напором воды.
– У меня маршрутная еще на сорок верст! – возмутился тот. – Ты же сам утром кричал, чтобы мы птицами летели.
– Кричал, – согласился Деев. – А теперь передумал.
Слушать, как машинист его костерит, не стал. Спрыгнул на землю и зашагал по едва приметной тропинке в город.
– У тебя же детей голодных – армия! – надрывался машинист ему вслед. – Их-то зачем тут мурыжишь, полоумный?
Правильное это было слово: полоумный. А вернее сказать, и вовсе без ума. Потому как шагал Деев туда, куда здравомыслящие люди не ходят. И делать собирался то, что можно было назвать полным безрассудством. Белой ничего рассказывать не стал – она и не знала еще, что Деев самовольно остановил состав на половине дневного пути.
Благоразумие сейчас было лишним: никто в трезвом уме не взялся бы искать в Поволжье яйца или сливочное масло, сметану или сахар. Вот уже несколько лет эти слова существовали не как названия продуктов, а как воспоминания о прошлой жизни. Масло не ели – о нем мечтали. Конфеты не ели – о них рассказывали детям. А ели – суррогаты.
Лучший суррогатный хлеб получался с просом, овсом и отрубями. Очень даже неплохой – со жмыхами всех сортов. Вовсе невкусный – со мхами и травами: крапивой, лебедой, корнями одуванчика, рогозом, камышом и кувшинками. Вредными суррогатами считались конский щавель, акация, липовая стружка и солома – даже свиньи не жаловали соломенную муку. Еще в хлеб толкли желуди и мягкое дерево – липу, березу, сосну, – но есть древесный хлеб умели не все. И кровяной хлеб готовить умели тоже не все. На базарах торговали избоиной [1] , бусом [2] , ботвой и битыми воронами. Редко – молоком или рыбой, картошкой, семенами подсолнечника, ягодами. Спекулянты промышляли деликатесами – льняным маслом и кукурузной мукой.
1
Остатки
2
Мучная пыль на мельнице, обычно идущая на корм скоту.
Сам Деев не помнил, когда последний раз ел сливочное масло. Возможно, как раз в этих самых краях, под Свияжском, в первый год войны: схроны крестьян тогда еще были полны припасов и устроены незамысловато, где-нибудь в амбарном подполе или колодце на задворках картофельного поля, так что обнаружить их мог и ребенок.
Пока шагал до города – смеркалось; вошел туда уже затемно. Городок был мелкий, как игрушечный, – лепился на гребне могучего холма, чуть стекая по склону к Волге, – и Деев решил идти в самое сердце Свияжска, на вершину. Где располагалась цель его похода – не знал, но был уверен, что найдет, – ночь ему в помощь: там, куда направлялся Деев, по ночам не спали. И не ошибся – еще издали различил на самом высоком пригорке двухэтажный особняк купеческого вида, с просторным мезонином и балконом во всю ширь. В окнах ярко горел свет. Улицы вокруг были черны и тихи – особняк парил над городом, как светило в небесной выси.
Взбираясь по мостовой вверх, Деев уловил в темноте едва слышные звуки – всхлипы и плач. Разглядеть плачущих не смог: не то бабы, не то старики, не то и вовсе какие-то тени. Понял одно: было их немало – жались к деревьям и уличным заборам, с приближением Деева умолкали, а пропустив, стенали вновь. Чем ближе к особняку, тем меньше их было. На пустыре же около сияющего здания не было никого. Оставшиеся позади всхлипы почти растворились в тишине, но не окончательно – дрожали в воздухе, как дальний комариный писк.
В глубине дома раздался выстрел, затем второй – где-то далеко взбрехнула в ответ разбуженная собака и снова умолкла. И комариный писк умолк, словно срезало.
Деев поднялся на крыльцо, потянул на себя тяжелую дверь и шагнул внутрь. Доставать револьвер было нельзя, и даже руку держать на заветном кармане – тоже нельзя. Он выставил растопыренные ладони вверх – а ладони-то влажные, будто водой омытые, – и огляделся, в любую секунду готовый выкрикнуть заготовленную фразу: “Свои! Не стрелять!”
Стоял в тесной прихожей с обшарпанными стенами, где прямо поверх обнажившейся дранки были намалеваны краской огромные слова: “Смерть врагам народа – корниловцам, каппелевцам…” Конец надписи терялся в темноте подвала – туда спускались крутые ступени, оттуда же доносился гул голосов. Другое крыло лестницы вело на второй этаж, где, кажется, тоже кто-то был. Охраны не имелось. Деев подумал немного и медленно двинулся по ступеням вверх.
Скоро оказался у двустворчатой двери; одна створка чуть приоткрыта, из образовавшейся щели бьет свет и пахнет жженым порохом. Сама створка крепкая, дубовая – такую револьвер не пробьет, а только если пулемет. Деев пристроился за ней – чтобы не торчали из укрытия ни плечи, ни поднятые к потолку руки, – собрал в кулак холодную от пота ладонь и осторожно постучал.
Тишина в ответ.
Постучал вновь. Не дождавшись отклика, легонько толкнул отошедшую створку – та со скрипом отворилась, открывая большое пространство: много электрического света, много порохового дыма. Из этого света и дыма смотрели на замершего Деева две черные дыры – два револьверных ствола.
– Закройте дверь, пожалуйста, – попросил из глубины комнаты вежливый голос. – Вы мешаете.
На ослабелых ногах Деев шагнул в помещение. Раскрытые ладони по-прежнему держал вытянутыми вверх.