Еська
Шрифт:
Сперва-то царю лестно было, что царица евонная всех красивше. А после глядит: у кажного своя жена, и кажный ею вполне удовольствован. Хоть и горят у мужиков глаза, на царицу глядючи, но после-то всё одно по домам разбредаются, на баб забираются, да и делают чего захотят без совести вот хотя б такусенького зазрения.
Позвал царь-батюшка мудреца, да и молвит ему:
– Почто они от тоски не сохнут да от зависти?
А царица добавляет:
– Неужто я не самая наипервейшая красавица на всём свете белом?
Мудрец и отвечает:
– Краше
Озлился царь, да и издал указ: пущай, мол, во всём царстве-государстве одна-единая женска пола особа будет обретаться. А других всех изгнать без жалости.
И вовсе бы мы пропали, кабы не тот же мудрец. Он нам тайну великую открыл, только вам я её поведать не могу.
(Ну, да когда Шарлота его в объятия взяла, он свой рассказ-то продолжил, только сперва клятву взял, что они ни словечка об том вслух не произнесут не токмо что до казни своей, а и опосля её. Видать, чересчур его медведица притиснула, коли уж он смекнуть не мог, что опосля-то казни каки разговоры?)
А тайна такова. Есть на свете оборот-трава дивная. Кто отвар с её выпьет да слово хоть единое произнесёт, тот в то самое обратится, что это слово означает. И только в месяц раз, в полнолуние, обратно свой облик исконный принять может.
Как дал нам царь-батюшка день на то, чтоб мы баб своих изгнали, пошли мы в поля-луга, да и набрали травы энтой самой оборотной, что мудрец нам указал. Выпили отвару бабы наши, да и сказали: кто – «собака», кто – «кошка». С тех пор так и живём. Цельный месяц на небо поглядываем, полнолуния ждём. К концу уж изведёмся. Одну-единую ночку понежимся, ладушек своих поласкаем, и обратно они в домашню живность обратятся. Коли б вы опосля полнолуния к нам пришли, так узнали б, какой мы народ добрый. А вас взамен того накануне принесла нелёгкая. Нынче ж как раз полная Луна ожидается, вот и встретили вас неласково, что люди, что собаки ихние. А уж когда мишка бабу стал показывать, тут всем и вовсе невмочь стало. Вот заутра бы вам и денег дали, и от нас укрыли, да и наш брат-стрелец разве стал бы этак-то рьяно долг сполнять?
Так что сделайте божескую милость, не держите меня. А то моя Мурочка уж заждалась. Да и мне ишо месяц до следующего полнолуния не вынести.
Пожалели его Еська с Кумачом, но не отпустили, а велели сказывать, что их ждёт.
– Для таких, как вы, у нас наказание одно. Дают тебе испить настоя с оборот-травы, а после спрашивают: «Чего чуешь, мил-человек?» Мил-человек-то, ясное дело, отвечает: «Ничего, мол, не чую». И только он это произнесёт, как в ничего и обращается, потому именно такое его первое слово было. Исчезает напрочь, одним словом говоря. То бишь не вовсе напрочь, а раз в месяц обратно является. Так что нынче тута, в остроге-то, народу много сберётся.
– Так а чего ж они не бегут отсюдова? Раз их вона сколько, пущай бы вас всех, охранников, перебили, да и на свободу утекли.
– Да сколь хошь теки. Кто их держит? Мы-то ведь тоже не на службе в энто самое время. По первости-таки все утекают. Да сколь далёко до рассвета ты пробегишь-то? А тама обратно в ничё обратишься. И через месяц вновь в том самом месте окажешься, где погибель принял. А вот вас до завтрева никак оставлять неможно, потому вам утечь тогда б никакой препоны не было.
– Ну а как же ж царь в энту ночь? Ведь хоть раз в месяц, а всё ж указ нарушается.
– Вот потому-то я тайну сказывать не хотел. Царь с Царицей об энтом всём не ведают. И дурня такого не нашлось, чтоб им проговориться, ни средь министериев, ни средь чёрного люда. Вот вы подивились, когда я велел клятву страшную дать, что вы и опосля казни молчать будете – так глядите, держите слово заветное.
Еська б ишо его порасспрошал, но тут дверь отворилась и стрельцы ввалилися. Увидали свово друга связанным, хотели трёпку задать Еське с Кумачом. Хорошо, Шарлота на их защиту встала. Однако всё равно скрутили.
Во двор вывели, а там уж помост готов, да необычный: заместо плахи – стол, и на нём, топора заместо, – три чаши.
Вкруг помоста стрельцы толпятся, а шагах в десяти пред ним – трон, на коем царь с царицей восседают. Глянул Еська, да так и обмер. Прав был мудрец: красы такой и впрямь не то что наяву, но и во сне встретить не можно было б. Да и стрельцы всё больше в ту сторону пялились.
Царь свою руку праву подымает да пальцем, перстнями украшенным, на одну из чаш кажет:
– Ну-ка, друг любезный, преступник злостный, выпей-ка за моё царское величие, а пуще за царицу нашу ненаглядную!
Тут Еська сам своей рукою чашу берёт, потому, хоть и знал он, что там погибель его таится, не выпить за красу такую никак невозможно было.
– За твоё здоровье, за милость твою, царица, да за взгляд светлый!
И до донышка самого чашу осушает.
А царица на него ещё ласковей глядит, да и спрашивает:
– А что ты чуешь, миленький ты мой?
Едва Еська не сказал: «Ничего, мол, не чую, окроме любви к тебе, царское твоё величие». Да и сказал бы, кабы б Шарлота его в бок не толканула. Кумач-то сам на царицу глаза таращил, ничё уж не смекал. Еська с толчка-то наземь бухнулся, да так, что царица из глаз скрылася. Тут ему в память всё воротилось, что стрелец сказывал, и он как крикнет:
– Голубем бы я желал стать, чтоб на окне твоём сидеть да на рассвете солнца курлыканьем тебя приветствовать, – вот чё я чую.
И голубем оборотился.
2
Стал Еська на небо лететь. Летел, летел, смеркаться стало.
«Эге, – Еська думает, – этак сейчас Луна выйдет полная, я в человека обращусь, да наземь отсюдова-то и рухну».
Вбок начал забирать, чтоб Луну стороной облететь. Глядь – она вдали справа показалась. Только вовсе не полная, а серпом. Неужто стрелец ошибся?