Если б мы не любили так нежно
Шрифт:
Почти в тот же день родился сын у Лермонтов, третий сын — Андрей. Рождество это прошло почти незамеченным. Отметили его лишь в рейтарском полку.
Никола Явленный звонил, разгоняя галок и ворон, славя густым трезвоном пятидесятипудового колокола день рождения Георгия Победоносца. Благовестила вся Москва. Доносились до самых Арбатских ворот пушечные удары с Ивановской поверх всей кремлевской стороны. Дрожали все семь полумифических московских холмов, рябью ходила москворецкая вода, прочь подавалась оглушенная рыба. В тот день праздновала Москва и Светлое Христово Воскресение — начало великой Пасхи Христовой, а заодно с Победоносцем и великомучеником Егорием, живот свой положившим во славу Господа в 303 году, славили Божий храмы во всю мощь своих звонниц и колоколов мученицу-Царицу Александру, почившую в Бозе в том же немыслимо далеком 303
Со всем этим благолепием совпал день рождения ротмистра Лермонта. Он, правда, доказывал, что по шкотским законам и тамошнему летосчислению его день рождения следовало бы праздновать 6 мая, но Наташа образумила иноверца.
— Враки все это! — с неожиданным пылом заявила она. — Я справлялась у батюшки Николы Явленного. Шестого мая православные будут славить не Егория, Юрия, Георгия, а праведника Иова многострадального, воина, и с ним мучеников Вакха, Каллимаха Дионисия, святого Варвара-воина, бывшего прежде разбойником, и преподобного Иова Почаевского…
Перед такой богословской мудростью сдался посрамленный шкотский выходец. Ладно уж, 23-го так 23-го… В чужой монастырь…
Удивительно, а может быть, и нет, что в этот день, сбившись со своего календаря, припожаловал и Крис Галловей. И еще более достойно удивления, что прибыл скуповатый шкот из Галловея с подарками — бочонком пива (для себя, разумеется) и собственноручным рисунком Спасской башни — моего, как он частенько говорил, московского первенца.
— Поздравляю, поздравляю! — обнимал он шквадровного. — Hearty congratulations, George-boy. А, красавица Наташа!.. Почеломкаемся? Христос воскрес!..
Наташа смущенно улыбалась, прикрывая по-крестьянски рот, почти не понимая все эти странные речи, и превзошла самое себя, сготовив царский обед: рассольник, жареный гусь с прошлогодними яблоками, телячьи котлеты. И конечно, крашеные яйца и пасхальный кулич…
— That was my best meal in Moscow! — без особого преувеличения хвалил умевший ценить щедрость шкот. — Молодчина твоя Наташа. Три сына, а словно невеста. Ну, обед! Будто пять миль отмахал, вокруг Кремля обежал.
После сладкого, когда Наташа и дети оставили мужчин одних, Лермонт, охмелевший немного от чарок, выпитых за «государева дворянина, бельскую немчину, благодетельного и благопопечительного помещика», призадумался и сказал:
— Странная, странная штука жизнь! Тридцать четыре года. Полжизни я рвался из дому, полжизни — рвусь домой!..
Посмотрел на него Крис Галловей с грустью и сомнением, но промолчал, не стал портить светлый праздник.
Шестого мая Крис Галловей снова появился с бочонком пива.
— Христос воскрес!
— Погоди, — взмолился обескураженный Лермонт. — Да мы уже праздновали этот праздник!
Честно говоря, все шкоты по Москве все время путали даты своих шотландских праздников в Московии.
— Easter is Easter, — укоризненно произнес Крис. — Думаешь, Господь Бог случайно завел разные календари? Мы праздновали православную Пасху, теперь отпразднуем свою, со всей Европой. Пути Господни неисповедимы!.. Была бы только водка!..
Уехать, бежать, плыть, лететь на крыльях, только бы добраться до родного берега. Но как это сделать? Честь не позволяет просто дезертировать. Ведь крест целован, присягал Царю Михаилу, и как-никак русские пощадили его и бельских немчин. Обещался он присягою верно служить Царю Московии без воровства и отъезда. А что это значит? Тогда, в сумбуре первых дней и недель в Москве, трудно было в чем-то разобраться. «Без воровства» — теперь это понятно. По-честному надо, слово держать надо. «Без отъезда» — это значит, что он поклялся не дезертировать. Он все выяснил у однополчан. Он может уехать только тогда, когда накопит достаточно денег на отъезд через всю Европу, расплатится со всеми долгами. С долгами он расплачивался два года, деньги на отъезд копил вот уже три года, и все было мало. Ведь теперь у него семья, черт подери, а путешествовать с женой и детьми — это совсем не то и накладно.
Вот и рвется в бой рейтар, или копейщик, выбирает себе в бою побогаче противника, чтобы убить его, завладеть его имуществом, животом и статками, ободрать его как липку, а трофеи — продать, чтобы отложить золотишко на законный отъезд. Это и будит в рейтарах зверя. И какого зверя. Правда, потом многие спускают все это кровное золотишко в зернь [95] и карты, а два чудака из 2-го шквадрона даже режутся на золото в шахматы. Дальше — больше. Грабеж, мародерство, смертный убой. Лезут в карманы еще теплого трупа. И карманы еще теплые. Шарят за пазухой. Срывают золотые и серебряные наперсные кресты джентльмены. Джентльмены удачи.
95
Кости — азартная игра.
А потом они видят, эти рейтары, видят с годами, что золото уплывает песком между пальцами. Тогда приходит отчаяние. Наемник становится игроком. На кон ставит свою жизнь. И ничто уже не смущает его. Совесть заглушил он вином и кровью. Совесть его черна и бездонна, как ад. И меркнет юношеская мечта, заслоняет ее мираж, фата-моргана. И человек превращается в зверя. И мстит всему свету за то, что зверем сделал его этот свет.
Брак, заключенный без венчания в храме Божием, но с ведома и согласия церкви, назывался тогда в Европе и у московских рейтаров браком чести и был, по сути, полузаконным. С каждым годом Наташа все больше страшилась навлечь на себя гнев Господень и приходила в ужас, когда Лермонт пытался мягко высмеять ее страхи. Ему было бесконечно жаль свою праведную, богобоязненную и все-таки мужественную жену, но он не мог пойти на сделку со своей совестью, стыдясь людей, и прежде всего Криса Галловея, что Наташа, потому тайно невзлюбившая долговязого шкота, тонко чувствовала. Лермонт не цеплялся за религию родителей, не считал ее единственной, истинной, но не хотел никого обманывать — ни Бога, коли он есть, в чем не был уверен, ни людей, не уверовав по-настоящему в православие. Но с годами его все более беспокоило будущее своих детей — а вдруг церковь признает Вильку, Петьку и Андрея полузаконными и незаконными!
Но что мог он поделать, если все еще не знал, останется ли он в Московии или вернется с семьей на родину!
Старина Дуглас, и тот, пойдя против всех своих правил, крестился православным, чем весьма потрафил фон дер Роппу и полковому батюшке. Бог ему судья! Лермонт же считал такой шаг несовместимым со своей дворянской честью.
— А твой сэр Дуглас, — с усмешечкой заявил Крис Лермонту, — завзятый никодемист.
— Никодемист? — не понял рейтар. — Это что такое?
— Был такой памфлет знаменитый у нашего Кальвина: «Excuse a Messieurs les Nicodemites» — «Апология господ никодимистов». Кальвин вспомнил фарисея Никодима, упомянутого в Евангелии от Иоанна. Этот Никодим признал Христа сыном Божиим, но приходил к нему только тайно, под покровом ночи, чтобы не испортить отношений с властями предержащими. Его именем Кальвин заклеймил тех протестантов, что, живя с католиками, ходят в их храмы слушать мессу. Кальвин считал их малодушными лицемерами, а я припомнил бы ему старинную поговорку: в Риме делай, как делают римляне. Король Франции Генрих Четвертый тоже был явным никодимистом, вероисповедания менял, как перчатки, а какой это был король! Дуглас ведь служил ему — вот и следует примеру этого славного короля. Ты мне сам говорил, что в крепости Белой, принимая решение о капитуляции на государево имя, он вспомнил короля Генриха, сказавшего: «Paris vaut bien une messe», и, переиначивая его, изрек «Москва стоит обедни». Ведь эти слова решили и твою судьбу. Нет, я не осуждаю ни уважаемого короля Генриха IV, ни Дугласа. Исповедовать две веры — значит не исповедовать ни одной.
Еще до того, как ротмистру Лермонту исполнилось тридцать пять лет, выехал он со своим эскадроном снова под Трубчевск. Он решил тогда, что прослужит этак до 38-го года, отбоярит четверть века в «несносно тягостных» походах на службе русскому оружию — и уйдет в отставку, поедет в пожалованное ему поместье близ Симбирской линии под Саранском, станет заниматься соколиной охотой, коей учил его еще отец в Грампиенских горах, гонять бобров, ходить на медведей и невиданных в Шкотии росомах. И писать. Писать историю всех своих приключений. На чуть подгорелом масле усталой, выстраданной иронии. Как у Сервантеса.