Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины
Шрифт:
Для рассказа «Кавказский пленник» Толстой берет название, хорошо известное в русской литературе, но, в отличие от пушкинской поэмы, у него не один пленник, а два.
Жилин и Костылин – два человека, которые во всем разнятся. Они противопоставлены физически и психологически, по-разному относятся к тому, что с ними происходит, по-разному ведут себя в одном и том же положении. Толстой не дает имен героев, только фамилии, – но в фамилиях угадывается характер.
О Жилине говорится: «хоть невелик ростам, а удал был». Толстой, конечно, знал такие народные речения, как «молодецкая жила», «кость да жила, а всё сила», «хоть жилимся, да тянемся». Слово
Костылин, в отличие от своего товарища, с первого появления обрисован внешне: «мужчина грузный, толстый, весь красный, а пот с него так и льет». Фамилия Костылин – напоминает о его физической и душевной слабости, неуверенности, нерасторопности. Он тяжел и неловок в ходьбе (здесь тоже «работает» фамилия): при попытке бежать из плена он движется тяжело, охает, отстает, сапоги трут ему ноги, босиком он обдирает ноги о камни.
Начало рассказу дал случай из кавказской жизни самого автора. Однажды Толстой и его приятель, когда им надоело тащиться с медленно идущей воинской колонной, точь-в-точь как герои рассказа, поехали вперед, натолкнулись на группу конных чеченцев и едва не попали в плен. Лошадь под Толстым была более резвой, чем под его приятелем, но он продолжал скакать с ним рядом, не желая оставлять его в опасности.
В дневнике Толстой записал: «Едва не попался в плен, но в этом случае вел себя хорошо, хотя и слишком чувствительно». «Слишком чувствительно» – это, скорее всего, бурная радость, им проявленная, когда удалось уйти от преследователей и добраться до своих. Вот ведь и удалой Жилин в конце рассказа, несмотря на погоню спасшийся из плена, «сам себя не помнит, плачет и приговаривает: «Братцы! Братцы!»
В рассказе две натуры, два характера, два подхода к жизни. Мы видим, что отношение человека к обстоятельствам зависит от его физического и психического здоровья. И видим при этом, насколько крепко взаимодействуют физическое и психическое здоровье.
На протяжении жизни Толстой постоянно думает, как должен вести себя человек, прежде всего – он сам, в трудных, порой вроде бы безысходных жизненных положениях. И к каким бы выводам не приходил, размышляя, поступает, как герой любимого им самим «Кавказского пленника».
Только постоянное действие приводит к желанной цели.
«Меня мучит мелочность моей жизни… Я стар – пора развития или прошла, или проходит» (ему двадцати четырех нет – служит на Кавказе, участвует в походах, пишет «Детство»). Давно настала пора «принимать большое влияние в счастии и пользе людей».
Два года спустя (уже сложившийся писатель, «Детство» напечатано, «Отрочество» закончено, Кавказ позади, он по-прежнему в армии, до участия в обороне Севастополя считанные месяцы): «В последний раз говорю себе: Ежели пройдет три дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя».
Уже в Севастополе (идут бои, он занят первым из севастопольских рассказов, одновременно работает над собственным «проектом о переформировании армии») его озаряет «великая громадная мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь»: «Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».
Он и в самом деле, так или иначе, а в последние десятилетия отдавая этому все свое я, посвятит жизнь осуществлению явившейся ему в тот мартовский севастопольский день великой громадной мысли: будет содействовать основанию религии любви и единения между людьми, религии отрицания насилия, – эта религия, по его убеждению, изначально живет в душе каждого человека, заглушенная пороками, условностями, привычками, накопившимися во всей неправедности истории человечества.
К старости его все больше будет манить желание не только жить простой трудовой жизнью крестьянина, но и вовсе раствориться незнаемым, неузнанным, человеком без роду и племени в массе народа на бескрайних просторах России. Но вместе в сознании его, в душе постоянно и властно восстает его предназначение, требовательно зовет к деятельности.
Узнав о нежданной смерти яснополянского мужика, с которым накануне выполнял вместе крестьянскую работу, он, с некоторой даже завистью, заносит в дневник: «Лег в клети на прелую солому и умер. Хорошо». Но тотчас следом – о своей работе: «Хочется писать с эпиграфом: “Я пришел огонь свести на землю и как желал бы, чтоб он возгорелся”».
В своей эпопее посмеивается над Наполеоном, говорившим о сорока веках, которые смотрят на него с высоты пирамид; но в пору полной собственной зрелости признается: «Я по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что сорок веков смотрят на меня с вершин этих пирамид и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».
В канун нового, 1851 года старший из братьев Толстых, Николай, – он уже пять лет почти как в Кавказской армии – приезжает в долгосрочный отпуск; в апреле срок побывки подходит к концу, и тут Лев вдруг решает отправиться в путь вместе с ним.
В письме к Татьяне Александровне Ергольской, он назовет свой неожиданный отъезд на Кавказ «внезапно пришедшей в голову фантазией». В дневнике – для себя – не найдет одного ясного объяснения: надеялся на благотворное влияние кавказской природы, ожидал, что его «лихости» представится случай выказать себя вовсю на Кавказе (его манит слава – пусть смерть, но уж непременно героическая), наконец, попросту «бежал от долгов и, главное, привычек».
В разное время, в разном настроении причины «бегства» будут называться разные. Называются, нет сомнения, всякий раз искренно, но не только нам, из нашего сегодня, – даже близким Толстого, ему самому даже, ни одна из этих причин порознь (иначе чего бы называть другие) не видится достаточной. Более того: и вместе, в сумме, они не охватят того целого, которое владеет им в момент неожиданного решения.
А потому останемся при этом толстовском – «внезапно пришедшая в голову фантазия». Тем более, что в Словаре Даля, рядом с толкованием слова «фантазия» – пустая мечта, выдумка воображения, причуда и т. п., найдем нечто весьма существенное: «фантазия – воображение, изобретательная сила ума, творческая сила художника, самобытная сила созидания».
Такого – фантазии, внезапно им овладевшей, – от него всегда должно ожидать.
Совсем юным, в докавказскую пору, с головой, кажется, уйдя в хозяйство, охоту, домашние музыкальные занятия, кутежи у тульских цыган, с головой, одним словом, уйдя, кажется, в жизнь помещичью, он вдруг оставляет Ясную Поляну и отправляется в Москву с целью попасть в высший свет, выгодно жениться, найти почтенное и доходное место для службы, стать игроком (ни много, ни мало!). Но, еще прежде, живя в Москве завсегдатаем светских гостиных, приметным женихом, карточным игроком (мало удачливым), он мечтает о деревенской жизни, намеревается скорее вернуться к ней, однажды разом бросает всё… но вдруг уезжает вместо деревни в Петербург – служить по военной или гражданской части, сделаться «практическим человеком» (объясняет: приятели уезжали в столицу, он вдруг сел в дилижанс и поехал с ними»). Когда какой-то родственник отправляется по делам в Сибирь, он «вскочил к нему в тарантас без шапки, в блузе, и не уехал в Сибирь, кажется, только оттого, что у него не было на голове шапки» (это Лев Николаевич сам о себе в старости расскажет).