Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины
Шрифт:
Речь здесь, конечно, не об одних литературных занятиях. Еще года не прошло после женитьбы. Резкая перемена в привычном течении жизни, необходимость заботиться о благополучии будущей растущей семьи (вот-вот появится первенец), занятия хозяйством, затянувшиеся творческие искания – все это тяжело отражается на душевном состоянии Толстого: «Все это было тяжелое для меня время физического и оттого ли, или само собой, нравственного тяжелого и безнадежного сна… Я думал, и что стареюсь, и что умираю, думал, что страшно, что я не люблю. Я ужасался над собой, что интересы мои – деньги или пошлое благосостояние…»
«Я маленький и ничтожный. И я такой
Но высота правды и силы – это и открывшаяся ясность будущей литературной работы, которой он уже не в силах не отдать всего себя. Начинаются первые подступы к «Войне и миру»: «Завтра пишу… В третий раз сажусь писать… Господи, помилуй и помоги мне».
Когда художник Николай Николаевич Ге написал портрет Толстого за письменным столом, Софья Андреевна посетовала: жаль, голова опущена и глаз нет – «все выражение у Левочки в глазах». Сергей Львович спорит с матерью – считает портрет работы Ге лучшим «по сходству и выражению лица, несмотря на опущенные глаза».
Ге, выполняя портрет, решал свою задачу и решил ее глубоко и сильно. Но примечательно, что несовпадение суждений о портрете касается именно глаз. Едва не во всяком свидетельстве современников, встречавшихся с Толстым, даже если речь менее всего о наружности, так или иначе, непременно появляются особенные толстовские глаза. «Все выражение у Левочки», действительно, в глазах. «В них как бы сконцентрировались все яркие особенности толстовской личности. И кто не видел, как вспыхивают и загораются эти глаза, как они приобретают вдруг какой-то сверлящий и пронизывающий характер, тот не может иметь полного представления о личности Л.Н. Толстого», – еще при его жизни замечает один из первых биографов писателя П.А. Сергеенко.
Однажды никому неведомый псаломщик, после беседы с Толстым сказал: «Глаза у Льва Николаевича хорошие. Когда его слушаешь, хочется дальше слушать». Необыкновенно точно схвачено: убедительность толстовской речи не только в словах – в глазах.
Глаза Толстого, в зависимости от содержания беседы вообще, от того, что он говорит, делает и т. д., вспоминаются мемуаристам «суровыми», «острыми», «колючими» и, наоборот, «добрыми», «мягкими», «веселыми». Но, наверно, самое частое определение – проницательные.
Проницательность Толстого – в его поразительной способности проникнуть во внутренний мир человека, который находится перед ним, с которым он общается, понять самые тайные побуждения, которые человек порой пытается скрыть, даже успешно скрывает от самого себя. Один из посетителей после разговора с хозяином Ясной Поляны метко обозначил свое состояние: перед Львом Николаевичем он «чувствовал себя совершенно стеклянным».
Но при этом Толстой умел не выказывать собеседнику своей проницательности как превосходства. «Мне всегда казалось, когда я смотрел ему в глаза, что он знает все, что я думаю, и при этом старается скрыть эту свою способность проникновения», – пишет Репин, много и откровенно беседовавший с Толстым. И прибавляет: «Да, это была самая деликатнейшая натура».
«Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства и только не всегда говорит, что знает, – вспоминает детство старший сын писателя. – Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь, – а он любил спрашивать о том, на что не хотелось отвечать, – я не мог солгать, даже увильнуть от ответа, хотя часто мне этого хотелось».
И еще одно свидетельство человека, который сам обладал огромным дарованием вглядываться в людей, улавливать диалектику их души и тела и потом воспроизводить ее, но не на бумаге, а в сценическом действии, – портрет, написанный великим артистом и режиссером Константином Сергеевичем Станиславским:
«Ни одна фотография, ни даже писанные с него портреты не могут передать того впечатления, которое получалось от его живого лица и фигуры. Разве можно передать на бумаге или холсте глаза Л.Н. Толстого, которые пронизывали душу и словно зондировали ее! Это были глаза то острые, колючие, то мягкие, солнечные. Когда Толстой приглядывался к человеку, то становился неподвижным, сосредоточенным, пытливо проникал внутрь его и точно высасывал всё, что было в нем скрытого – хорошего или плохого. В эти минуты глаза его прятались за нависшие брови, как солнце за тучу. В другие минуты Толстой по-детски откликался на шутку, заливался милым смехом, и глаза его становились веселыми и шутливыми, выходили из густых бровей и светили».
Глава 5
Верьте себе
Вспомним первое и самое сильное впечатление жизни Толстого: его пеленают, связывают. «Мне хочется свободы, и меня мучают».
Стариком, перебирая в памяти впечатления детства, он назовет еще одно, на сторонний взгляд, не стоящее внимания, но вот, оказывается, всю жизнь не давало покоя: какой-то заезжий родственник «хотел приласкать меня и посадил на колени и, как часто бывает, продолжая разговаривать со старшими, держал меня. Я рвался, но он только крепче придерживал меня. Это продолжалось минуты две. Но это чувство пленения, несвободы, насилия до такой степени возмутило меня, что я вдруг начал рваться, плакать и биться…»
Еще ребенок, он видится окружающим «чудаком» и «оригиналом». Он, например, входит в залу спиной вперед и кланяется, откидывая назад голову. О том, что это не просто шалость, а нечто существенное (принцип, протест!) свидетельствует особая помета к позднейшим материалам для автобиографии: «Кланяться задом».
В конечном счете (можно и так взглянуть) «Детство» – первое завершенное произведение Толстого, повесть о том, как насилие (переезд отца с сыновьями из деревни в Москву, затеянный им ради удовлетворения собственных прихотей) оборачивает трагедией, убивает «счастливую невозвратимую пору детства».
Теме насилия над ребенком – истории о том, как гувернер-француз пытается высечь мальчика – отданы центральные главы следующей повести трилогии – «Отрочества». Здесь весьма сходно передано событие из жизни самого автора. «И я испытал, – с детским содроганием будет вспоминать Толстой-старик, – ужасное чувство негодования и возмущения и отвращения не только к St.Thomas <имя гувернера>, но к тому насилию, которое он хотел употребить надо мною».
Одна из самых ранних публицистических работ Толстого, еще в 50-е годы, – статья о насилии: «Во все времена, на всех местностях земного шара, между людьми повторяется один и тот же непостижимый факт: власть, закон, сила, людская же сила, заставляет людей жить противно своим желаниям и потребностям».