Если бы Пушкин…
Шрифт:
– Я ему и маузером, окаянному, грозила, – отказывается, поздно, говорит.
Она ушла, а Козырев сидел за столом и рассматривал рапорт…
«Вот тебе и Вавилова, – думал он, – вроде и не баба, с маузером ходит, в кожаных брюках, батальон сколько раз в атаку водила, и даже голос у нее не бабий, а выходит, природа свое берет».
И ему почему-то стало обидно и немного грустно…
– Воюй вот с ними, – сказал он и кликнул вестового. – Вавилова-то наша, а? – громко
– Слышал, – ответил вестовой и, покачав головой, сплюнул.
Они вместе осудили Вавилову и вообще всех женщин, сказали несколько похабств, посмеялись, и Козырев, велев позвать начальника штаба, сказал:
– Надо будет к ней сходить, завтра, что ли, ты узнай, она на квартире или в госпитале, и вообще как это всё.
Сюжет «завязался» сразу. Буквально с первых же строк рассказа мы узнаём, что случилось с его героиней и сразу видим, какова она, эта героиня, что она собой представляет.
У Хемингуэя мы всё это узнали бы далеко не сразу Вот, например, один из самых знаменитых, хрестоматийных его рассказов. Самых, так сказать, «хемингуэистых»:
...
Девушка смотрела вдаль, на гряду холмов; они белели на солнце, а все вокруг высохло и побурело.
– Как будто белые слоны, – сказала она.
– Никогда не видел белых слонов, – мужчина выпил свое пиво…
– Отдает лакрицей, – сказала девушка и поставила стакан на стол.
– Вот и всё так.
– Да, – сказала девушка. – Всё отдает лакрицей…
– Перестань.
– Ты сам первый начал, – сказала девушка. – Мне было хорошо. Я не скучала.
– Ну, что же, давай попробуем не скучать.
– Я и пробовала. Я сказала, что холмы похожи на белых слонов. Разве это не остроумно?
– Остроумно…
– Хорошее пиво, холодное, – сказал мужчина.
– Чудесное, – сказала девушка…
– Ты сама увидишь, Джиг. Это сущие пустяки…
Девушка молчала.
– Я поеду с тобой и все время буду подле тебя. Сделают укол, а потом все уладится само собой.
– Ну, а потом что с нами будет?
– А потом все пойдет хорошо. Все пойдет по-прежнему.
– Почему ты так думаешь?
– Только это одно и мешает нам. Только из-за этого мы и несчастны…
– Так ты думаешь, что нам будет хорошо и мы будем счастливы?
– Я уверен. Ты только не бойся. Я многих знаю, кто это делал.
– Я тоже, – сказала девушка. – И потом все они были так счастливы.
– Если
– А если я это сделаю, ты будешь доволен и все пойдет по-прежнему, и ты будешь меня любить?
– Я и теперь тебя люблю, ты же знаешь.
– Знаю. А если я это сделаю, то все опять пойдет хорошо, и если я скажу, что холмы похожи на белых слонов, тебе это понравится?
– Я буду в восторге. Я и сейчас в восторге, только теперь мне не до того.
Я прошу прощения за эту непомерно длинную цитату из знаменитого хэмингуэевского рассказа. Но еще больше сократив ее, пропустив и другие (кроме пропущенных мною) реплики из этого долгого, бессвязного, не слишком вразумительного диалога его героев, я совсем не смог бы наглядно продемонстрировать, в чем состоит самая суть открытого этим писателем способа повествования. Рассказ очень короток. В нем всего-навсего шесть страниц. Но лишь на исходе третьей страницы, то есть где-то в середине рассказа мы только начинаем догадываться, в чем тут дело. И только в самом конце рассказа туман рассеивается окончательно, и мы наконец утверждаемся в этой своей догадке: девушка беременна, и мужчина уговаривает ее сделать аборт.
У Гроссмана мы сразу, с первых же строк его повествования узнаем и о том, что его героиня беременна, и даже о том, что аборт сделать она уже пыталась, даже угрожала врачу маузером, но тот не взялся, потому что было поздно.
К этому мотиву, впрочем, Гроссман еще вернется:
...
Она ощупала свой вздувшийся, налитой живот, иногда живое существо, бывшее в ней, брыкалось и поворачивалось.
Она боролась с ним честно, упорно, много месяцев: тяжело прыгала с лошади, молчаливая, яростная на субботниках в городах ворочала многопудовые сосновые плахи, пила в деревнях травы и настойки, извела столько йода в полковой аптеке, что фельдшер собрался писать жалобу в санчасть бригады, до волдырей ошпаривалась в бане кипятком.
А оно упорно росло, мешало двигаться, ездить верхом; ее тошнило, рвало, тянуло к земле.
Сперва она во всем винила того, печального, всегда молчаливого, который оказался сильнее ее и добрался через толстую кожу куртки, сукно гимнастерки до ее бабьего сердца. Она видела, как он вбежал первым на страшный своей простотой деревянный мостик, как стрекотнул пулеметом поляк, – и его словно не стало: пустая шинель всплеснула руками и, упав, свесилась над ручьем.
Как видите, даже Гроссман, при всей своей приверженности к прямому, последовательному изложению событий, все-таки не обошелся без ретроспекции. Но ретроспекция, – это совершенно очевидно, – понадобилась ему не только для того, чтобы рассказать, как упорно и старательно пыталась Вавилова «извести» будущего своего отпрыска. Гораздо важнее было тут для него опровергнуть те «несколько похабств», которыми обменялись насчет ее беременности Козырев и вестовой: не просто по извечной «бабьей слабости» забеременела она, тут была – любовь.