Если бы я не был русским
Шрифт:
Вечером Илона сказала ему, сосредоточенно глядя на малиновый шар солнца, погружающийся в винно-тёмные волны вечного моря:
— Ивэн, давай завтра утром уедем отсюда.
— Почему? Разве здесь хуже, чем на Днепре, а ведь оттуда ты так не хотела уезжать.
— Здесь прекрасно, но я чувствую, как что-то гнетёт меня здесь. Эти скалы и бухты, и даже крик чаек мне как будто знакомы, но, кажется, это было отнюдь не доброе знакомство. Я чувствую.
— А я чувствую, что опять разыгралось твоё безудержное воображение. Помнишь, как месяц назад, в самую июньскую теплынь, ты простудилась из-за того, что стала вспоминать прошлогоднюю холодную зиму, как сильно ты простудилась тогда.
— Нет, сейчас совсем другое.
— Скорей всего тебе приснилась какая-то чепуха и ты…
— Что? Да. Да. Ты прав. Это же сон.
— Ну, вот видишь.
— Но
— И что ты увидела?
— Этот посёлок, ту лестницу, эти скалы и бухту за белой скалой.
— Бухту? — вздрогнул Ивэн. — Ну, а что дальше?
— А дальше какая-то женщина, очень красивая, хочет столкнуть тебя со скалы, и в самый напряжённый момент я проснулась, потому что ты вернулся и разбудил меня.
— Вот видишь. Я разбудил тебя вовремя, и ничего не случилось.
— Нет, я знаю, что случилось. Вернее случится, потому что между сном и реальностью есть отпущенный Богом срок. Ивэн, умоляю тебя, послушай меня, и давай сейчас уедем отсюда. Мы ведь можем вернуться сюда, когда угодно. Прошу тебя.
И она взяла его за обе руки и поцеловала их в ладони, прижимая руки к своим щекам, запустила их в свои волосы.
— Хорошо, Илона. Завтра мы едем.
— Правда?
А ночью он лежал без сна и, глядя в звёздную канитель неба сквозь откинутые полы палатки, думал о Веронике и о своём чувстве к ней. Ведь не любовь же это, если он весь переполнен Илоной (тут Ивэн в самозабвении запамятовал о том пыльном чуланчике, куда не проникала никакая любовь, где, скорчившись в тёмном углу, поблескивало лилипутскими глазками очень странное существо). Но как быть с фантастическим ощущением родственной близости Вероники, с этими бешеными поцелуями и безошибочной контактностью его с ней, как мужчины с женщиной? Может быть, это причудливо искажённое эросом ощущение кровного родства? Вероника — сестра, сестрица, сестричка? Нет, такого не бывает. Россия не Холливуд. Это страна суровых будней, а не хеппи-эндов, и святочные сюжеты имели в ней место, и то на страницах газет, только до 1917 года, а после братья с сестрами чаще всего встречались на допросах. Но как быть, если она и вправду его сестра и ему, если он не язычник времён упадка Рима, а правоверный христианин, за какового он держал себя до сих пор, придётся позабыть и о поцелуях, и об электрическом трепете её влажных вершин при истечении лунного света его пальцев. Но как нестерпимо сладки были эти поцелуи, и ужас в том, что, вкусив их однажды, он уже не в силах от них отказаться. Вот она, точка возврата в гудящую тьму первоначал. Если Вероника не сестра, то благополучно он превращается в пошляка и коллекционера пляжных романов, а если сестра, то где Софоклы новых генераций. Эдип уже здесь. Полёживает в туристской палатке рядом с мирно спящей женой, и, не боясь божьего гнева, мечтает о том, как насладится любовью со своей сестричкой где-нибудь на надувном матрасе или прямо в воде. Что же ты, Зевс, громовержец! Спишь, что ли, на своём заграничном Олимпе или фирменную громовую стрелу тебе западло до Таврии дометнуть!
Встрепенулся-таки лохматый небожитель. Спросонья шарахнул куда-то, в сторону Крыма гром и молнию, да не долетели они до Ивэна с полкилометра. Треснула молния синим светом по телевизионной антенне благородного снетка «дяди Коли» как раз в тот момент, когда он собирался по-стариковски похулиганить с Кларой, которую заманил к себе в дом якобы по поводу именин. Дом сгорел так же быстро, как когда-то и соседский, подожжённый «дядей Колей» по праву честной конкурентной борьбы за повышение квартплаты для приезжающих. Остолбеневшего благородного снетка, выбежавшего с запотевшей от небесного огня плешью на середину улицы, утешала полубезумная Клара:
— Ничего, дядя Коля, горит-то опять майорский дом, а ваш цел-целёхонек. Боюсь только, как бы Сынок не сгорел, хотя ему-то всё равно.
А Сынок под сполохи и грохот разыгравшейся ни с того ни с сего грозы делил между двумя Ивэнами любовь к двум женщинам. И сознавая, что всё равно уже проклят, и нет ему спасения за Содом души, он выбрался из палатки под дождь, и, шепча «Вероника, Вероника», и содрогаясь от сладострастного ощущения её близости, нырнул в изогнувшуюся кошечкой морскую волну.
Когда утром, растерянно и нехотя под умоляющими взглядами Илоны, он, наконец, собрал палатку и рюкзаки, и они выбрались наверх, солнце
— Подожди минутку, — сказал он Илоне, — я сейчас, — и бросился наперерез мелькнувшему сарафану в другой переулок. Она не успела сказать ни слова, но почти вещественно увидела, как Ивэн переступил некую светящуюся черту в воздухе, которая мгновенно исчезла, едва только он скрылся за углом.
Он догнал её в том месте, где переулок упирался в крутой обрыв над морем, пересекаясь с тропинкой, по которой куда-то шла Вероника.
— Вероника! — Запыхавшись, с рюкзаком за плечами, он схватил её за руку. Она обернулась удивлённо.
— Ты уезжаешь?
— Да. Потому что я чувствую, что люблю тебя и не могу бороться с собой, но я почти уверен. Что ты…
И вдруг от сильного удара кулаком в бок он едва не полетел на землю.
— Макс! Не смей! — вскрикнула Вероника.
Но Ивэн уже овладел ситуацией и, уйдя от очередного удара, едва уловимым движением корпуса врезал невесть откуда свалившемуся Максу так, что тот отлетел к противоположной стене углового дома на обрыве.
— Ивэн, не надо, — простонала Вероника, хватая его за правую руку, и в это мгновение Макс, оттолкнувшись от стенки, кинулся на него, как рысь. Ивэн успел заметить направление его удара, втянуть живот и сгруппировать мышцы так, чтобы выдержать удар. Он успел вырвать руку из рук Вероники, но только для того, чтобы схватиться за живот. Вместо ожидаемого тупого удара кулаком его пронзила страшная боль, автоматически скрутившая тело в три погибели. В глазах у него яркое крымское утро мгновенно сгустилось в кинематографическую «американскую ночь», и в этой ночи кто-то с усами, отшвырнув от себя нечто, бриллиантово сверкнувшее и исчезнувшее за обрывом, схватил за руку женщину, плохо различимую в густой «американской ночи», и кинулся за угол, чтобы пропасть с ней навеки. Но она задержалась на мгновение, замерев в неподвижности, как древнегреческая статуя с узлом волос, заколотых наверху головы. Посадка головы, линия шеи и грация сопротивляющихся плеч заставили его в последний раз вздрогнуть при вспышке сгоревшего компьютера памяти, не выдержавшего циклона сильной магнитной бури. И в зелёном свете этой вспышки он увидел окошечко справочной на Московском вокзале в Петербурге и затылок склонившейся над ним женщины. Потом и окошечко, и затылок, словно кадр, вырезанный из общей ленты, крутясь, понеслись в бездонный тёмный колодец, но Ивэн успел заметить, что впереди него тоже крутился и падал другой кадр, в котором его отец в парадной форме шёл под руку с незнакомой и, кажется, беременной молодой женщиной по тому же самому проклятому переулку, где стоял сейчас, схватившись за живот, его сын. Он пытался рассмотреть лицо той женщины и угадать в нём сходство с Вероникой, но кадр крутился и улетал всё быстрей и быстрей…
И вдруг всё исчезло, а в явственной пустоте пространства и памяти маленький горбатый человечек, выскочивший из-за Ивэновой спины, метнулся за черту пустой зоны, испуганно оглядываясь на бегу искажённым лицом.
— Куда! Стой! — Он отлепился от чего-то и сделал несколько шагов вслед за человечком.
— Ты же обещал не покидать меня даже в смерти, — шептал он, забыв и об Илоне, и о Веронике и помня только о страшном обмане и предательстве, продолжавшемся целую жизнь, — ты же обещал…
Он пытался выйти из круга пустоты и прострации, но дрожащие ноги его запнулись о камень у края тропинки. С облегчением он хотел было упасть на землю, но земля крутанулась под ним колесом и пропала. Посторонний наблюдатель, если бы таковой случился здесь в этот момент, мог бы видеть, как он перелетел через край обрыва, словно завернувшийся в себя ёж, но первый же удар о камень на склоне внизу раскрыл его, и дальше вместе с грудой щебня и пыли, с сорванным с плеч и катившимся рядом рюкзаком, он то летел, то катился, как подстреленная птица, с широко распластанными крыльями. Наконец, его вынесло на тот самый пляж, где 13 лет назад он должен был лежать, зарезанный Греком. И, отменструированный жизнью, весь в крови, он послушно лёг на это место, и что-то вроде улыбки застыло в углах его разбитого о камни и теперь беззубого рта.