Если любишь
Шрифт:
— Фельдшерицу мы из секретарей вышибли, теперь и председательницу из кресла вышибем! — заявился он на радостях к Аришке.
— Но фельдшерицу, сказывают, в партию вернули.
— Пусть! Партбилет обратно отдали, а секретаршей больше ей не бывать. Все равно наша взяла. А теперь и вовсе такое оружие в руки попало! За срыв уборки, за попойку в кедрачах не только из партии исключат и с председателей скинут. Могут загнать туда, откуда дома родного не углядишь, а Колыму видать. Запросто! — Ивашков щелкнул пальцами так, что получилось похоже на щелчок дверного замка.
Аришка
— А может, не надо шум поднимать? Жалко все-таки председательницу, ежели такое стрясется.
— Жалко?! А они нас жалеют?
— Оно конечно…
— Тогда приходи вечерком, настрочим куда надо.
— Строчил бы сам…
— Ясно, сам буду. Теперь мое слово будет весомее. Мед-то Куренков не забрал. Стало быть, я ныне лучший пасечник. А передовикам производства особая вера! — баском хохотнул Ивашков. — Но к коллективам у нас привыкли больше прислушиваться. Вот ты за члена такого коллектива и сойдешь. И еще найдем…
— Боюсь я. Тогда с женой-то зоотехника чуток за клевету не притянули. А теперь, скажут, опять неймется. Откуда я знаю, был ли срыв уборки, пили они там в лесу или нет.
Ивашков глянул на Аришку презрительно. Потом положил руку ей на плечо, больно сжал его.
— Ты другого бойся! Если вот я просигналю, что по твоей милости жена-то зоотехника богу душу отдала, тогда уж тебе точно…
Ивашков опять, еще ловчее щелкнул пальцами. Аришка вздрогнула, как будто у нее за спиной захлопнулась тюремная дверь. На руки Ивашкова она больше не могла смотреть. Ей казалось, что эти руки способны безжалостно задушить кого угодно и за что угодно.
— Да я что… Ежели надо, я согласная, — пробормотала она.
— Давно бы так! — улыбнулся Ивашков. — И вообще, скажу я тебе, надо нам жить потеснее, быть поближе друг к дружке. — Глаза Ивашкова стали маслеными, он потянулся к ней.
Аришка не первый раз замечала у Ивашкова такой взгляд, когда он смотрел на нее. Но воли себе он раньше не давал. Наверное, не хотел оскорбить Куренкова, потом скромничал из-за Зинаиды Гавриловны. А когда сняли Куренкова, когда потерял всякую надежду «уломать» фельдшерицу, он стал заигрывать с Аришкой. И не будь у Аришки страха перед ним, она бы, наверное, охотно пошла ему навстречу. А то и сама, без его желания, постаралась бы заарканить. Мужик хотя и пожилой, но видный, ловкий умом, место имеет теплое — чем ей не пара?
Но страх, сначала подспудный, неосознанный, потом явный, определенный, был у нее перед Ивашковым всегда, хотя она и скрывала его за внешней бравадой. А теперь он настолько овладел ею, что, когда пасечник потянулся к ней, стал обнимать, она, совсем не помня себя, съездила ему по лицу. Когда же тот испуганно отшатнулся, Аришка, уловив этот испуг, вдруг почувствовала себя сильнее Ивашкова. В ней вспыхнула злость. Она принялась дубасить его что есть мочи, куда попало.
— С ума спятила, баба! Да уймись, окаянная, на черта ты мне сдалась.
— Донесешь, говоришь, на меня? Да я сама тогда на тебя донесу, как и чему ты меня научал!..
— Заткнись, дура, разбазлалась на всю улицу! Не думал я доносить! Свяжись с тобой, сатаной в юбке, — свету божьему не возрадуешься… — попытался утихомирить ее пасечник.
Но Аришка совсем взбесилась. Она схватила кочергу, и пасечник бросился в бегство.
С тех пор Аришка перестала бояться Ивашкова. Он, наоборот, стал поглядывать на нее с опаской.
И именно после этого она стала все чаще и чаще задумываться над своей жизнью.
Убирать оставалось всего ничего: какую-то сотню гектаров на все колхозные бригады. Меньше чем по десяти гектаров на комбайн. По-доброму — полдня работы и конец.
Но погода — в который уже раз за эту осень — опять задурила. Без перерыва повалил мокрый снег. Едва коснувшись земли, он сразу таял, а на его место ложился новый. И хотя снежный покров не прибавлялся и хлебные валки лежали на виду, под тоненьким рыхлым покровом, обмолот вести стало невероятно трудно. Валки отсырели так, что сожми рукой пучок стеблей — зеленоватая водица просочится между пальцами.
Земля тоже оттаяла. Когда снегопад минутами прекращался, видно было, как она парила, отдавала последние запасы летнего тепла. Только дороги были черными: перемешиваясь с грязью под колесами автомашин, снег на них плавился сразу, будто масло на сковороде.
Со стороны они были красивы, эти жгуче-черные ленты дорог среди белой целины полей. Но комбайнерам тяжко было смотреть на эту красоту. Они проклинали ее, томясь вынужденным бездельем, которое становится особенно гнетущим, когда большая работа подходит к самому концу. Лишь утрами валки немного схватывало морозцем, и какой-то короткий час-другой можно было с горем пополам подбирать и обмолачивать их.
Шоферам тоже приходилось туго.
Надо было проявить чудеса сноровки, а порой и отваги, чтобы ездить по раскисшим дорогам. Грузовики то застревали намертво в колдобинах, то юзили на склонах, то заносило их на поворотах. И можно было удивляться не только выдержке шоферов, а и тому, как дюжили машины.
Не сдюжил лишь «козел» Максима. Карабкаясь однажды по слякоти в гору, он захлебнулся от натуги — заклинило поршни. Отработался старый трудяга!
— Спасибо скажи за то, что послужил сверхсрочно, — послышался знакомый голос, когда приунывший Максим беспомощно топтался возле застывшего грузовика. Это сказала председательница. — Конечно, заслуживает похвалы и шофер, воскресивший этого «драного козлика». Но спасибо мы ему скажем тогда, когда он нам еще поможет.
Оказалось, Александра Павловна вместе с предриком объезжала неубранные поля на газике-вездеходе. Хотя газик и был вездеход, он накрепко засел в соседнем логу.
— Шофер-то у нашего хозяина приболел, он и взялся сам рулить. Да и, видать, не больно мастак. Залезли в мочажину, буксуем на все четыре колеса. И как назло — ни одной машины на дороге, некому вытащить.
— Меня бы самого кто взял на буксир…
— Твой свое уже отслужил, ему и «капиталка», пожалуй, не поможет. Тебя самого прошу. Авось плечом как следует толкнешь и то ладно.