Если любишь
Шрифт:
— Уймись, изыди, сатана в юбке! — затрясся Евсей.
— Уйду, пес лысый! Только на помощь больше не надейся. Не стану я Ланьку опутывать, потому что поняла — не опутали бы меня, так я бы тоже горе свое пережила и потом без стыда по земле ходила.
— Никто тебя не путал. Сама со всеми путалась!
— И сама путалась, и путали. Но теперь распутываться стану. — Аришка яростно сверкнула глазами, хлопнула дверью. Но снова ее распахнула, стоя на пороге, сказала с каким-то сатанинским хохотком: — А Ивашков труса празднует! Прикрылся справочкой
Аришкин бунт, известие о бегстве Ивашкова переполошили Евсея. Ему стало мерещиться, что Аришка непременно продаст его. Донесет властям все, что знает. Тогда могут распутать и то, как попал вех в ограду к Синкиным. Хотя и темна была ночь, да чем черт не шутит! Попутал его бес, попутал!.. Разве ж думал он, что колхозная корова отравится? Боже упаси! Да и тыкву тогда — кто знал, что Ланька в колхозный телятник ее поволокет? С фермы, случалось, комбикорма для своей скотины таскали, а чтобы из дому на ферму — такое ему и в голову не пришло.
Знамо, свидетелей не было. Никто тогда не догадался, что пригоршня веху в той тыкве примешана. Но коль начнет крутиться клубок — весь раскрутится. Ланьку эту, видно, сам господь бог хранит, а его, старого, бес путает. Потому, значит, что на сирот покусился. Грех, грех тяжкий! Теперь не миновать, поди, кары!
Жутко сделалось Евсею. И это, в придачу к болезни, совсем свалило его. Даже по нужде не хватало силенок выйти, приходилось, как малому дитю, пользоваться горшком.
Но когда смерть встала у изголовья, страх перед разоблачением отступил. Разоблачат или нет — это еще неизвестно. Можно вымолить и пощаду по старости. А с косой не поторгуешься…
И тогда Евсей решился прибегнуть к последнему средству. В дальнем углу кладовки имелся у него тайник. А в тайнике том припрятан был бесценный корень. Еще в японскую войну отец-солдат добыл его где-то в китайской стороне, сохранял потом долгие годы в великой тайне, потому что корень тот мог от смерти уберечь даже тогда, когда никакие врачи и лекарства помочь уже не могут. Отцу корень не понадобился, он утонул на сплаве. И стал беречь тот корень как зеницу ока Евсей, которому одному отец доверил тайну. Сберег до старости, а теперь вот приспичило…
— Пошарься-ка, Дормидонтовна, в кладовке, — поманил он свою старуху. — Там в углу за кадкой дощечка к стенке прибита. Топор подсунуть — отскочит. За дощечкой — дыра, в дыре — бакулка, а в бакулке — затычка…
— Осподи! — испуганно перекрестилась старуха. — Трусить, однако, стал…
— В уме ищо! Слухай, глуха тетеря, чего наказываю! — строжась, хотел прикрикнуть Евсей, но только посинел от натуги, а голос не поднялся, наоборот, упал. — В бакулке — затычка, под затычкой — корешок…
Глуховатая старуха, перепугавшись, вовсе ничего не понимала.
— Окстись, окстись! — приговаривала она. — Осподь поможет, в разум войдешь…
— Леху, Леху зови! — рассвирепев, прохрипел Евсей.
Это старуха поняла. Вышла, покликала сына, который возился во дворе с кобелем — обучал его ходить по-человечьи, на двух ногах.
Леха понял отца на диво быстро. Осклабившись так, словно заслужил невесть какое доверие, он опрометью побежал в кладовую. С грохотом отодвинул кадку, застучал топором. Треснула, отлетела доска. Вот и углубление в бревне, а в нем деревянный чурбачок. А в бакулке…
Но тут, откуда ни возьмись, выскочила страшенная крыса, шарахнулась под ноги Лехе. И Леха, не будь дураком, что есть мочи швырнул в нее бакулку…
Бакулка в крысу не попала. Тогда Леха размахнулся, чтобы запустить в нее топором. Но обух ударил по тесовой полке, укрепленной вдоль стены. Полка свалилась, с грохотом, со звоном полетели на пол глиняные горшки, стеклянные банки, какие-то ящички, старые, изъеденные молью пимы. Поднялась туча пыли, потянуло дегтем, полынью и еще какой-то травой с резким мышиным запахом.
Леха зачихал, заплевался, но о бакулке все же не забыл: больно интересно было, что за корешки в ней припрятаны.
Только что за диво? Бакулка — вот она, а затычки нет. И кореньев — тоже. Совсем пустая долбленка… Ага! — догадался Леха, — затычка-то, поди, выскочила от удара и коренья разлетелись. Будет теперь от отца разгон!
Перепуганный, Леха уселся на грязный пол, принялся шарить вокруг себя. Сначала под руку попадались одни черепки да осколки. Но немного погодя, когда пыль поосела и глаза освоились с сумраком, он нашел затычку с колечком на торце. Потом нашелся сморщенный корешок. Один, другой, третий… Вот целый клубень… Набралось всего столько, что и в долбленку уже не лезут.
— Гы-ы, — подивился Леха. — Распухли корешки-то. — Он засунул лишние в карман и пошел в избу.
— Чего там грохал? — подозрительно спросил Евсей. — Не мог потише-то…
— Крыса вскинулась, а я ее топором…
— Балда! Доподлинно: заставь едиота богу молиться — лоб расшибет, — рассердился Евсей. Но долго ругаться не было мочи, и он потребовал: — Кажи-ка бакулку-то… — Евсей заглянул в долбленку, помял пальцами верхний корень. — Пущай мать запарит в горшке… С медом! Даст бог, оздоровлю…
Дормидонтовна вытряхнула коренья в горшок, залила водой. За медом мать Леху не послала, пошла сама. Мед засахарился, и, выворачивая его что есть силы, Леха поломал уже немало ложек и ножей.
А Леха, оставшись у плиты, не утерпел, надкусил-таки один корешок. Не поглянулось: и сластит, и горчит, и губы щиплет.
— Пущай уварятся, тогда еще пожую! — рассудил он. И вытряхнул в горшок все то, что оставалось у него в кармане.
Мать добавила меду, закрыла горшок плошкой и засунула в печь, в загнетку. К вечеру навар был готов. Старуха не скупясь налила полный граненый стакан. Леха потянул его к себе, но не успел пригубить — мать отобрала.