Если парни всего мира...
Шрифт:
Старый Петер бродит по палубе, он переживает подлинную драму: Петер не хочет уходить, но оставаться боится. Ларсен, делая вид, что его не интересует все происходящее на борту, заперся в каюте и не показывается.
Петер смотрит на товарищей глазами побитой собаки. Они стараются его не замечать. Наконец старик обращается к Мишелю: они всегда были друзьями. Он проявил минутную слабость, — ошибся, но не заслуживает, чтобы его бросали. Мишель не отвечает, как будто не слышит. Петер видит, что наступает минута, когда уже будет поздно, они уедут без него. Он приходит
— Полезай. И не приставай больше.
— Спасибо. Ох, спасибо! Какой ты добрый!
— Полезай, говорят тебе, и перестань болтать как сорока.
Петер хотел бы попросить разрешение сходить за своим чемоданчиком, но, боясь, что Франк передумает, не решается отлучиться. Старик садится в шлюпку, и лодка отплывает, качаясь на свинцовых волнах. Капитан Ларсен выходит из каюты, некоторое время смотрит на удаляющуюся шлюпку, затем спускается по узкой лестнице и скрывается в бараке для больных.
Беллами позвонил по телефону Холлендорфу, тот вызвал Париж. Советский самолет с сывороткой вылетел из Берлина в направлении на Осло. Остается поставить в известность норвежские власти о необходимости подготовки самолета к вылету для перевозки сыворотки на корабль.
— Хотите позвонить отсюда? — предлагает Корбье.
Доктор отказывается: звонить надо непосредственно из института Пастера — из госпиталя в госпиталь. Радиолюбители сделали свое дело. Теперь на сцену выступают официальные инстанции.
Мерсье прощается. Все трое смущены. Между ними уже установилось своего рода единодушие, а с этого момента они снова будут разобщены. Но их неловкость длится недолго. Слепой пожимает руку доктору, почти сердечно благодарит. Словно утро, принесшее с собой завершение всей эпопеи, навсегда разорвало узы, которыми связала их ночь. Странным образом все становится на свое обычное место. Мерсье пожимает руку Лоретте:
— До свидания, мадам.
Холодная фраза, безразличный голос. Он сам с изумлением вслушивается в свои слова. Лоретта отвечает ему в тон:
— До свидания, доктор, мне было очень приятно снова встретиться.
Мерсье говорит:
— Я позвоню вам.
Лукаво блеснули на мгновенье глаза женщины. По крайней мере ему так показалось. Она шепчет:
— Да, да, позвоните. Буду очень рада.
У него создалось впечатление, что Лоретта говорила с ним, как сообщница. По дороге в институт он, не переставая, думал об этом. Да, конечно, в ее словах и тоне скрыто определенное сожаление. То же самое испытывает и он, особенно когда припоминает, что могло быть между ними. Им обоим довелось прикоснуться к чему-то значительному, волнующему, необычайному, что предстояло пережить и с чем они больше никогда не столкнутся.
Они встретятся, он уверен в этом. Может быть, станут любовниками. Но их отношения будут уже не те, они уже не будут такими возвышенными, как были раньше. Им пришлось бы все время гнаться за ускользающим видением, миражом, пытаться воскресить бывшее почти полным взаимное понимание. Влекущее их друг к другу чувство, если бы они отдались ему, принесло бы им такую радость, которую в жизни не дано испытать дважды. Мерсье признается себе, что лучше все забыть, отказаться от желания искать встречи с Лореттой, не губить воспоминания, — оно только потускнеет, поблекнет от новых свиданий. Но ведь это же романтика, ему-то это известно так же хорошо, как и то, что не пройдет и двух часов, как он не стерпит и позвонит к Корбье. Привычная обстановка кабинета, казенная и бездушная, довершает его разочарования, рассеивая видения ночи.
В институте Мерсье вызывает по телефону Осло. В ожидании ответа из госпиталя просит принести кофе. Пробегая глазами газету, Мерсье макает в кофе печенье, и в это время раздается телефонный звонок.
Русские хорошо справились со своей задачей, благодаря их стараниям госпиталь в Осло уже оповещен. Самолет санитарной авиации ждет доставки сыворотки на аэродром. Во всех странах Северной Европы, от Дюнкерка до Копенгагена, от Глазго до Осло, все радиостанции пытаются установить связь с «Марией Соренсен».
Офицеры проснулись.
Как только лейтенант Беллами вернулся на аэродром, его вызвали к капитану. Вытянувшись, он выслушивает выговор начальства:
— Пятнадцать суток ареста за опоздание на поверку.
Что за чепуху он несет? Какая поверка? Беллами ничего не понимает. Его проступок гораздо серьезнее. Он считает своим долгом честно поправить.
— Я был в Берлине, господин капитан.
Он собирается рассказать, как сел в военный самолет, не имея на то никакого права, как сам сочинил для себя приказ, но капитан Хиггинс в ярости кричит на него:
— Вас не спрашивают. Потрудитесь не прерывать меня, когда я говорю!
Капитан все говорит, но Беллами уже не пытается прерывать. С безграничной нежностью разглядывает он красные уши, одутловатые щеки, низкий лоб, глубоко сидящие глазки и багровый нос капитана. Так, значит, этот обжора, этот старый балда Хиггинс, над которым смеются даже новобранцы, глупости которого передаются из уст в уста, постоянный объект для всяких шуток, в первый раз в жизни доказал, что и он может соображать, — яростно вращая глазами, весь побагровев, шумно сопя, как морж, капитан рычит, напрасно стараясь подавить гнев:
— Ловко получилось. Надо же так! Дать русским провести себя!
Беллами сам охотно закатил бы себе оплеуху.
— Никогда не прощу себе этого, капитан.
Неизвестный радист, служащий радиостанции морской службы в Осло, первый устанавливает связь с «Марией Соренсен».
Каждые пять минут повторяет, как ему приказано:
— Алло, КТК... КТК... слышите меня?
Внезапно из тишины возникает голос:
— Говорит КТК... КТК. Слушаю вас.