Если полететь высоко-высоко…
Шрифт:
Первая прогулка в лес – к пахучим соснам, к шуршащим беличьим хвостам, к плотной, коричневой хвое под ногами… Смотри, сынок, дыши, сынок, слушай, сынок! Это всё – твоё. Твой лес. Люби его.
…А помнишь, сынок, как мы прожили прошлую осень в Новой Деревне? До самого снега, до Покрова, и дальше… Слышал ли ты (будучи ещё во мне), как падают по ночам яблоки?… как шумит лес?… как стучит дождь по крыше?… Чувствовал ли запахи осеннего леса? Влажные, острые, грибные, еловые, заячьи…
Иногда мы гуляли в лесу с Еленой Семёновной, мамой отца Александра, из москвичей только она и я жили ещё тут и не спешили в город.
– Вам не нужно ходить в лес
А было действительно влажно и мокро на дорожке, скользкие мокрые листья под ногами…
Но иногда я всё же уходила в лес одна. Порой мне хотелось погулять с тобой, только с тобой, поболтать о том, о сём… показать тебе грибы и шишки, и капли на паутине… и жёлтый берёзовый листочек, прилипший к паутине… и ковры хвои, делающие шаги совершенно неслышными… Видишь, сынок? Слышишь, сынок?…
Тогда и родились эти строчки, как начало длинного стихотворения, которое должна дописать сама жизнь:
Ты не можешь не любить Эту землю подмосковную, По которой я ходила – В ожидании тебя…А в среду, субботу и воскресенье была, как обычно, служба в храме.
Каждое воскресенье я исповедовалась и причащалась.
По средам никого не было из москвичей, бабушки после службы расходились по домам, Елена Семёновна тоже иногда шла к себе, а мы с отцом Александром заходили в прицерковный домик, в трапезную, Маруся подавала чай, не позволяла мне хозяйничать, мы садились с отцом Александром за длинный стол: он – во главе стола, под иконой, я – напротив окна. По воскресеньям за этим столом после службы помещалось человек двадцать, даже больше… А сейчас мы пили чай вдвоём. Иногда он просил Марусю приготовить ему суп из пакета, он был неприхотлив, ел самую простецкую еду, запрещал Марусе готовить что-то сложное, требующее много времени и сил.
Он спрашивал, как я себя чувствую. Его волновало, что у меня часто болит голова, и перед глазами плавают чёрные мушки. Он говорил, что это от повышенного давления, и давал разные советы. В частности, советовал есть сырую свёклу, говорил, что это снижает давление. Мне было непривычно, но я последовала его совету, и вскоре чёрные мушки пропали. Он говорил, чтобы я не переохлаждалась, чтобы потеплее одевалась и берегла себя. Он был заботлив, как отец родной. Наверное, мой папа, если бы был жив, говорил бы мне такие же слова. Ещё он спрашивал, хорошо ли топит хозяйка и не холодно ли в доме, где я живу, потому что осень была холодная, с ранним снегом… Ещё спрашивал, нет ли у меня проблем с деньгами, и просил, если проблемы возникнут, тут же сказать ему, не стесняясь.
Безухов опять уехал за границу, на этот раз в Румынию. Он давно запланировал и не собирался отменять что-то. За комнату в избе он заплатил за два месяца, за сентябрь и октябрь, оставил мне немного денег и отбыл. Я покупала у хозяйки картошку и яблоки, это стоило дёшево, особенно яблоки, их уродилось очень много в том году, и Анна Фёдоровна вообще не хотела брать за них деньги, но я всё же настаивала: не могла же я быть у неё нахлебницей. Баба Аня была крепкая старуха, хотя ей уже было восемьдесят лет. Она не разрешала мне носить воду от колонки, ну разве что полведра. За хлебом я ходила в деревенский магазин. А больше ни в чём не нуждалась. О Безухове старалась не думать. Было ясно, что долго это не протянется – наша так называемая «семейная» жизнь.
Я гуляла по лесу и старалась думать только о сыне…
* * *
Когда я видела, как Елена Семёновна исповедуется отцу Александру, я думала, что мой мальчик тоже, может быть, станет священником, и я буду ходить к нему на исповедь…
…А иногда мы сидели с отцом Александром за столом, пили чай и молчали. Это было так хорошо – молчать, не произносить слов, когда общение происходило помимо слов, поверх слов. Он изредка посматривал на меня, усмехался тепло, сказал однажды: «Тебе идёт беременность, ты стала мягче». О Безухове мы не говорили. Наверное, отец Александр предвидел, чем всё разрешится, (да и трудно это было не предвидеть), но он не считал уместным сейчас об этом говорить со мной. Разговоры на эту болезненную тему могли помешать той важной работе, которую я сейчас совершала. Я вынашивала сына. И мне нельзя было волноваться.
Светом Яблочного Спаса Наливается душа… Утра своего – и часа Дождалась я, не спеша. И горит Преображенье Чистым пламенем зари! Знаков и предчувствий жженье… «Имя, имя назови!» Хор кузнечиков за храмом – Деревенский мир, приют… В окнах выставлены рамы, Слышно – певчие поют… И антоновкой закатной Пахнет клирос и притвор. Золотом листвы закапан Маленький церковный двор… Над сторожкой тихо рдеет Августа – рябины ветвь… А в душе неслышно зреет Плод – спасение – ответ.…А по вечерам мы с Еленой Семёновной ходили друг к другу в гости. Каждый вечер. Или я шла к ней по дорожке, засыпанной листвой, или она ко мне. Она к моему приходу готовила ужин – варила картошку. (И я точно так же: ежедневная деревенская еда). За ужином и долгим чаем она рассказывала мне об Алике (так она называла отца Александра) – о своём любимом старшем сыне. Рассказывала о его детстве, рассказывала о том, как она, втайне от своего мужа, крестилась сама и крестила обоих сыновей – Алика и Павлика. Как много лет они были членами катакомбной церкви. Как во время войны жили в Загорске – под покровом Сергия Радонежского…
Ещё она показывала детские рисунки Алика, его стихи, его детские и юношеские фотографии… Всё это она возила постоянно с собой: летом – на дачу в Новую Деревню, а зимой – обратно в Москву. Она никогда не расставалась со своими драгоценностями. Она была невысокого роста, стройная, лёгкая, с изумительно синими глазами и густыми, волнистыми серебряными волосами, собранными сзади в пучок. Она понимала, что её сын знаменит и даже велик, но не было в ней от этого ни капельки гордыни. Елена Семёновна для меня была примером истинной христианки. Такая светлая, просто светящаяся… У неё была изумительная улыбка – открытая, радостная, немного детская.