Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
Он составляется не для галочки. Когда мы наталкиваемся на поэтическую находку – среди прочих вполне вроде бы “на уровне” стихотворений, – она тотчас воспринимается как переход от слов к делу, хотя именно словами дело и ограничивается. Но слова эти наделены какой-то заклинательной силой: под их влиянием возникает убедительный мираж эмоции, вдох и выдох переживания. Особенно в молодости.
Скромность побоку, отдадим себе должное: поэзия сейчас на подъеме не в последнюю очередь вследствие нашей в ней заинтересованности. До тех пор, пока цитируется через пень-колоду, пока “в голове не укладывается”, как собеседнику может нравиться виршеплет Х и не нравиться чертовски одаренный У, – благодаря этим бурям в стакане воды поэзия еще не прошествовала в библиотеку: замкнуться в гордом
* * *
Одно мое недавнее пробуждение настроило меня на оптимистический лад, даже чересчур, – будто весь эпизод сочинен каким-нибудь Андерсеном.
Я разлепил глаза и приступил к ежеутреннему обряду: не вставая с кровати, собирать до кучи окрестный мир, оставленный без присмотра на несколько ночных часов. В левом окне я с удовлетворением обнаружил красное кирпичное здание школы и облако над ним. В правом – исполинский тополь на изрядном отдалении, за счет чего он почти в полный рост умещается в оконном проеме. На ветру дерево мелко содрогается всей кроной сразу, и кажется, что пританцовывает на месте. Эти “два притопа, три прихлопа” скрашивают мне скверные дни тоски и немочи. Все вроде бы обреталось на своих местах. Звуки тоже по преимуществу были известные. Немолчный шум машин по переулку, привычно принимаемый здешними обитателями за тишину, внезапный всплеск матерка (видимо, кто-то, подавая из подворотни задом, наглухо перегородил проезд); воробьи разорялись, как и положено, листва шелестела, как должно, а вот наконец слух различил нечто новенькое – ну-ка, ну-ка… Сквозь зелень у сталинского дома напротив и сложный уличный гомон доносилось очень знакомое ритмизованное картавое завыванье, слов было не разобрать. Но спустя несколько мгновений я новый звук истолковал и успокоился: кто-то Бродского крутит в записи или по телевизору передают или по радио… Утренняя инвентаризация завершена – подъем.
За второй порцией кофе, окончательно отойдя ото сна, я спохватился, что, вообще-то говоря, нечаянно стал свидетелем удивительной живучести поэзии. Голос автора раздавался и мог быть узнан не в тепличном музейно-библиотечном затишье, где на всякий шорох недовольно косятся, а запросто сосуществовал с другими, обыденными и драгоценными, звуками улицы – и ничего: улица только выигрывала.
Ей-богу, такой будничный триумф стоит любой премии! Но о такой жизни поэзии и, главное, уличном невозмутимом признании за ней права на такую жизнь лирик может только мечтать. Уповая, как и всякий мнящий о себе автор, на подобное везение, я искренне рад и сегодняшнему знаку отличия и от души благодарен сотрудникам журнала “Знамя” за их неизменное и приязненное внимание к моим писаниям. Спасибо.
2008
Метафизика поэтической кухни
Петру Вайлю
Создание стихотворения – парад авторского безволия, стечение случайных речевых обстоятельств.
Бывает, какой-нибудь словесный оборот цепляет слух, кажется интонационно обаятельным и многообещающим. Повертев его мысленно так и эдак, ты откладываешь свою находку до лучших времен: пока тебе нечего с ней делать. Но считаные секунды первого приближения к будущему стихотворению озарены, как фотовспышкой, повышенной восприимчивостью, все сопутствующие этому мгновению впечатления и бытовые подробности – ожидание трамвая, мелкий дождь, лица в очереди – западают в память навсегда.
Отныне у тебя в сознании сидит заноза, фраза-камертон, к которой будут – неделю, месяц или год – прибиваться родственные ей по тональности обрывки речи.
Ты начинаешь обживаться с обновой, уяснять на ощупь ее будущее окружение, наконец можешь промычать, прочесть “с выражением” еще не существующее стихотворение, насчитывающее всего-то одну строку. Теперь под примерную интонацию нужно содержание, как уважительная причина для этой интонации – так нужен повод для ссоры, когда обуревает раздражение. Автора-новичка смущает беспринципная легкость, с которой на потребу литературному изделию меняется тема стихотворения, скажем, безответная любовь – на страх смерти, а тот в свою очередь – на трудности писательского ремесла. Это смущение проходит, когда понимаешь, что стихам виднее. Те редкие случаи, когда усилием воли заставляешь себя следовать избранному предмету, приводят к созданию не полноценного стихотворения, а перевода – зарифмовыванию мысли, как правило довольно плоской.
На первом этапе работы как раз важно поменьше “работать”, не пороть горячку, не мешать стихотворению самому себя написать. Наконец оно в общих чертах образовалось. Сейчас можно дать волю трудолюбию, аккуратности и версификационному навыку, снова идти по трупам собственных намерений, на сей раз – в интересах размера и рифмы. Но эти жертвы редко искажают замысел до неузнаваемости, потому что стихотворение уже существует, и его смысл и пафос, как правило, перевешивают изменения, вносимые последующей правкой.
Дело сделано. С приятным удивлением ты обнаруживаешь, что, несмотря на превратности сочинительства, стихотворение имеет смысл и смысл этот на порядок глубже и великодушнее того, что ты обычно думаешь и говоришь.
Язык не поворачивается назвать такую деятельность профессиональной. О каком профессионализме может идти речь, если до последнего момента ты не знаешь, получилось у тебя что-то или нет и что , собственно, получилось! Грош цена водопроводчику, строителю, хирургу, опирающемуся в своей работе на смутную надежду, что кривая вывезет. А здесь на кривую все упования. Ну почти все. То есть можно написать крепкое среднеарифметическое стихотворение “с гарантией”, но оно скорее всего не жилец.
С годами ты свыкаешься со своим непредсказуемым времяпрепровождением и однажды обращаешь внимание на одну очень знакомую странность первой главы Книги Бытия: Бог сперва создает свет, сушу, моря, флору, светила, фауну, человека, а только потом видит, “что это хорошо”. Именно в таком порядке, задним числом. И тебе в душу закрадывается подозрение, что мир создан чудом – и в прямом и в переносном смысле слова.
Многие настаивали на наличии таинственной связи между искусством и религией. Связь эта, безусловно, существует, но не нравственная, а другая , не такая идеологически прямолинейная, как это иногда представляется энтузиастам веры.
Есть известная детская игра: двое, взяв веревку за концы, крутят ее, а третий, поймав ритм, сбоку “влетает” в середину и скачет через вращающуюся веревку, не задевая ее ногами. Так и здесь: многое в искусстве зависит от художника, от его личности, мастерства; многое, но не все. Вне и независимо от нас существует какая-то сила, не учитывая которую художник не сумеет “влететь”, игры не получится. “Законы языка”, “свойства материала” – не объяснения, а заклинания: на просьбу сформулировать эти законы или перечислить свойства мы вразумительного ответа не получим.
Талантливый человек от бездарного отличается в первую очередь тем, что не прет на рожон, а интуитивно считается с этой стихией, которую мне проще по старинке называть гармонией. Будь ты хоть трижды рационалист и атеист по убеждениям, но, занимаясь искусством, ты на каждом шагу изменяешь собственным принципам, потому что берешь в расчет нечто необъяснимое и сверхъестественное.
Каждый, кто отдавал искусству время и силы, знает, что искусство – это устройство. Причем не произвольное, а согласованное с мироустройством. Кажется, что неправдоподобные образы и обстоятельства, которыми писатели испытывают наше воображение, не придуманы, а угаданы, как не Ньютоном изобретены законы, носящие его имя. Читатели, наученные литературным опытом, начинают в собственной подлинной жизни различать приметы чужого вымысла: достоевщину, людей Платонова, набоковский роковой юмор.