Эта милая Людмила
Шрифт:
Но пока Герка ещё спал, дед Игнатий Савельевич просил разрешить не будить его, и эта милая Людмила, чтобы не терять времени даром, принялась стричь Голгофу. Можно сказать, что стригла она умело, ловко, но и безжалостно. Голгофа, краешком глаза наблюдая, как зелёная трава вокруг неё покрывается прядями голубых волос, безропотно терпела и говорила только о Герке.
— Постарайся быть с Германом помягче, — застенчиво попросила Голгофа, — постарайся быть с ним поубедительней. Честное слово, он, по-моему,
— Я не меньше твоего хочу, чтобы он участвовал в походе, — с еле заметным раздражением сказала эта милая Людмила. — Без него в походе и дедушке невесело будет. А главное, ведь именно многодневный поход помог бы Герману избавиться от большинства недостатков.
— Нету Панти! — услышали они расстроенный голос деда Игнатия Савельевича. — То есть Пантелея нету! — Он остановился перед девочками, недоуменно пожав плечами. — Опять, конечное дело, сбежал! Но — почему? Вроде бы вчера уговорили его.
— Да он и не нуждался в уговаривании! — сердито воскликнула Голгофа. — Он бы с удовольствием в поход, но… но они с Германом… Пантелей чувствует себя и чужим, и недостойным… Нет, нет, мне начинает казаться, что никакого похода ни за что не получится! То одно, то другое препятствие! Что делать?
— Не паниковать, — спокойно ответила эта милая Людмила. — А довести дело до конца. Желательно — победного. Сначала я беседую с Германом…
— А Пантелей?
— Придёт. Или найдём. Мы, девочки, с помощью старших товарищей должны обязательно воздействовать на мальчишек. Сделать их из отрицательных хотя бы полуположительными. Пантелей всё равно пойдёт с нами. А я иду к Герману. — И она твёрдым шагом направилась в дом.
Дед Игнатий Савельевич присел на бревно около сарая. Голгофа устроилась рядом.
— Не понимаю я! Не по-ни-ма-ю! — сказала она. — Как можно вырасти в таких прекрасных местах и не любить природу? Не стремиться пойти в многодневный поход?!
— Ни к чему Герка не стремится — вот в чём беда его и горе. И моя беда, и горе мое. И ведь так может всю жизнь прожить, если, конечное дело, армия его не выправит.
— Ну, а Пантя-то куда мог деться? То есть Пантелей? Честное слово, я уже перестала верить, что поход состоится!
— Обязательно состоится! — наикатегоричнейшим тоном заявил дед Игнатий Савельевич. — Сегодня во что бы то ни стало выступим! И не позднее, чем в первой половине дня.
— А вы не передумаете, дедушка?
— Мне отступать нельзя.
Должен ещё раз напомнить вам, уважаемые читатели, что дед Игнатий Савельевич и сам был поражен своей решительностью. Совсем недавно, не более двадцати минут назад, он ещё сомневался в себе, ещё боялся, что пожалеет единственного внука, отступит и тем самым подчинится ему. Нет, нет, пусть старое дедское сердце сжимается от боли за непутёвого Герку, но он, дед, всё сделает для того, чтобы внук впервые почувствовал ответственность за своё поведение.
Примерно
— Герман, ты должен понять, что никто тебя не ругает. Все искренне желают тебе добра. Но и прямо указывают на твои ужасные недостатки. И не надо сердиться, а надо делать выводы. А ты боишься правды о себе. И зря. Всё может кончиться очень и очень плохо. Тебе грозит опасность вырасти просто неинтересным человеком. Из тебя может вообще не получиться настоящего мужчины. Тебе пора серьёзно задуматься об ответственности за своё поведение.
Герка слушал её, сжав кулаки и зубы, решив, что ни слова она от него не услышит. Но сдержаться ему не удалось, и он почти закричал:
— Да почему ты всех учишь? Сама-то ты кем… получишься? Настоящей женщиной, думаешь? Интересным человеком, считаешь? Откуда, ну, откуда ты можешь знать, кем я вырасту?!
— Из таких, как ты, вырастают только отрицательные типы. Подожди, подожди, не кипятись, — чуть ли не нежно попросила эта милая Людмила. — Я ведь не своё личное мнение высказываю, а своими словами передаю тебе закон жизни. Его не я придумала, а всё человечество. Прогрессивное, конечно.
— Всё человечество считает, что из меня ерунда на постном масле получится?!?!?! — От непередаваемого гнева Герка задохнулся, а эта милая Людмила звонко и громко рассмеялась. Она, как тогда, у колодца, пыталась сдержать смех, даже прикрывала рот ладошками, но продолжала смеяться всё громче, всё звонче. И если бы они находились не в комнате, а на улице, у колодца, она бы, как тогда, опрокинулась на травку, ноги её замелькали бы в воздухе, будто бы она крутила педали велосипеда — мчалась во весь дух.
Она, конечно, прекрасно понимала, что нельзя так, именно сейчас нельзя, но продолжала смеяться звонко и громко, изредка вскрикивая:
— Ой, не могу… ой, насмешил… ой, не могу-у-у-у… не-е-е-е… — и не могла унять смеха, никак не могла, смеялась и смеялась громче и звонче прежнего, изредка вскрикивая: — Ой, не могу!
И как тогда, в специальной загородке, у колодца, Герка, забыв о страшной обиде, суматошно пытался угадать, чем он её так насмешил.
А она, закатываясь в смехе, звонком и громком, в изнеможении закрыв глаза и запрокинув голову, чуть не падала…
— Больная ты, что ли? — крикнул Герка испуганно. — Может, тебе лечиться надо, а не над людьми смеяться?
Вряд ли эта милая Людмила слышала его слова. Она сама взяла себя в руки, можно сказать, буквально взяла себя в руки — сжала локти ладонями, выпрямилась, ненадолго замерла в такой позе, отдышалась, сказала устало, виновато:
— Прости, Герман. От всей души прости, пожалуйста. Совершенно неуместный смех, я понимаю. Ну никто не умеет меня смешить, как ты.
— Не смешил я тебя, — сквозь зубы процедил Герка. — Ты сама смеялась надо мной! — жалобно вырвалось у него.