Эта сильная слабая женщина
Шрифт:
Он не ответил.
Там, в чайной, все повторилось: вошла в шелковом платье Лида, и сразу раздались приветственные голоса, и просьбы сыграть именно «мою любимую», и первые звуки ее аккордеона — «Милая глупая песня, что ты волнуешь меня…». Но теперь мы сидели уже за с в о и м столом, и на свои купили бутербродов и пива, и были равными со всеми, равными до того, что я тоже крикнул Лиде: «Одессита Мишку!» — хотя черт его знает, зачем мне это понадобилось. Просто тогда все пели про одессита Мишку, вот я и крикнул.
Но вдруг она стала играть что-то совсем другое, я не знал — что, и мой товарищ изумленно сказал: «Шопен, елки-моталки! Седьмой вальс». Почему ей взбрело в голову играть этот вальс, да еще кружась меж столиков? Ломакин сидел, отвернувшись, потягивая пиво и вгрызаясь зубами в вяленую плотву. Казалось, он даже не слышал, что здесь кто-то играет на аккордеоне. Но я-то знал, что это была игра. «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Пока он играл по правилам, но, видимо, мои слова прошли у него мимо ушей, и мне было противно, что я присутствую при этой игре. Мне казалось, что сейчас я в чем-то предаю Лиду. Ладно, — подумал я. Потом подойду к ней и все расскажу об этом Ломакине.
В одиннадцать буфетчица крикнула, что пора закрывать. Ломакин прихлопнул ладонями по столу и сказал, снова ни к кому не обращаясь:
— Ну, хорошо.
— Брось, Колька, — повторил я. — Не будь свиньей, честное слово.
— Тихо, мальчик, — сказал он, вставая.
Я смотрел, как он подходит к Лиде, кладет в футляр ее «Хохнер», как пропускает ее вперед, что-то говорит… Я смотрел, как из-за дальнего столика поднимается со своими дружками Володька. Я опоздал поговорить с Лидой до всего этого, но мы еще могли успеть…
Впереди шли Ломакин и Лида, за ними — Володька со своей ватагой, а за ними — мы. Возле медпункта Лида отобрала у Ломакина свой аккордеон и пошла к крыльцу одна. Ломакин двинулся навстречу Володьке. Четверо парней и Ломакин сходились медленно, но это только казалось так. Мы побежали и снова не успели — Ломакин лежал на земле, закрывая голову руками, четверо стояли над ним. Я схватил Володьку за плечо и рванул на себя.
— Ты-то чего? — удивился он. — Я же предупреждал, что у нас закон.
Мой товарищ помог подняться Ломакину. Лицо у него было разбито в кровь, кровь стекала на белую рубашку.
— Сволочи, — сказал Ломакин. — Четверо на одного…
— Я тебя один бил, — скучным голосом отозвался Володька. — Слушай, ну, по-человечески, по-нормальному тебя прошу — не вяжись ты к Лидке. Плохо ведь кончится.
И вот тогда, откуда-то сбоку, словно вынырнула из темноты Лида, увидела разбитое лицо Ломакина и крикнула Володьке:
— Убирайся! Слышишь — убирайся, я тебе не вещь. Убирайся, все убирайтесь, видеть вас не хочу!
— Лида! — сказал Володька.
— Уходи, я говорю!
Подняв Колькину руку, она перекинула ее за свою шею и повела Ломакина к крыльцу. Его пошатывало. Мы стояли и глядели им вслед.
— Ты не сердись, — сказал я Володьке. — Мы его тоже предупреждали. Так что все в порядке, мужики.
Ломакин пришел в землянку через полчаса и, не раздеваясь, лег на топчан. Мы ни о чем не спрашивали его, мы молчали. Мы молчали и утром, уходя на работу — грузить рыбу. Когда мы вернулись, Ломакина уже не было. Должно быть, уехал в Ленинград, и я думал, зачем он вообще приезжал сюда? Выпить «маленькую», приволокнуться за незнакомой женщиной, схлопотать за это по морде — стоило ли махать ради этого за сотню километров да еще во время отпуска?
На следующий вечер Лида не пришла в чайную, не было ее и через день, и через два. Я пошел в медпункт. Лида была там, сидела и читала, положив книжку на подоконник.
— Королеве привет! — бодро сказал я. Она подняла голову и поглядела на меня.
— Тебе что — от головной боли или слабительного?
— По-моему, ты сама заболела. Или хандра, иль русский сплин?
— Господи, — вздохнула она. — Кончите ли вы ходить сюда? За что человека изувечили?
— Погоди, — сказал я. — Давай разберемся. Во-первых, не изувечили, во-вторых, не мы, в-третьих — закон.
— Закон? — взвилась она. — Ах, закон! И ты, значит, туда же! Закон! Так что ж, по вашему закону меня и проводить, никто не имеет права? Пошли вы все…
Она выбежала из комнаты, а я стоял и думал, за что же это досталось и мне? Но долго думать у меня не было времени — вот-вот должны были вернуться мотоботы, и надо таскать рыбу, рыбу, рыбу, проклятую рыбу, возле которой не пропадешь…
В тот вечер Лида снова не пришла в чайную, а потом оказалось — взяла отпуск и уехала в Ленинград, к матери и сыну.
Больше я ее в поселке не видел.
Встретил я ее снова уже в Ленинграде. Зимой, накануне сессии, на одной из последних лекций мой товарищ, тот самый, с которым я ездил на заработки, передал записку: «Сегодня приходи ко мне. К. женится на Л., звали нас». Я ничего не понял — какой К. на какой Л.? Во второй записке было: «Ты абсолютный дурак. Поясняю: Колька Ломакин на Лиде — королеве салачьего флота. Усек? Велено доставить и тебя, как свидетеля романа». Я ошалело глядел на товарища, сидевшего несколькими рядами позади меня, он улыбался и кивал, а потом развел руками, что должно было означать: вот так-то, дорогой мой! Вот тебе и королева! И когда же кто-нибудь поймет этих женщин?
Что ж, мы были молоды тогда, тридцать с лишним лет назад, и не понимали многого, в том числе и женского одиночества, да еще оберегаемого целым поселком…
АЛЕША ПЕТРОВИЧ, СЫН СЕРЖАНТА
Никогда и нигде я не видел такой рыбалки, как на этом большом озере. Что из того, что добираться сюда из Ленинграда нужно двенадцать часов — поезд, автобус, и наконец вот оно — озеро…