Это было у моря
Шрифт:
Пыталась — и не смогла. Пришла зима, и завяли все полудохлые ростки, и имя упало ненужной личиной, за компанию с прежней, тоже утерянной кличкой. Он был когда-то цепным Псом — сразу для трех покойников. Цепи проржавели и развалились при первом же рывке на свободу. Трупы ушли в землю, кликуха потерялась где-то по дороге к постылой свободе, — да на нее он тоже потерял право. Пес — он должен быть верным. А этого про себя он сказать уже не мог. Не смог он быть верным — ни ей, — его первой и последней настоящей хозяйке, ни себе самому. Так что никакой он не Пес. Никакой не Сандор. Просто человек без имени — тень без личины, затерянная на нескончаемом хайвее — по пути из ниоткуда, по дороге в никуда. Была только даль — и никому не нужная свобода. Свобода молчать, свобода не сметь.
Не
Мерзость какая! Лучше уж совсем ничего. Иначе пришлось бы лгать, изворачиваться, плести дурацкие оправдания. А еще он знал: правда всегда вылезает наружу. Ищущий да обрящет: кто-нибудь рано или поздно проговорился бы, насколько близко он стоял к ней в этот черный, ненавистный понедельник. И что тогда? Что он тогда сможет предъявить? Жалкий лепет про долг и честь? Все эти нелепости про светлое ее будущее и жизненную необходимость взросления? Он и сам уже не знал, во что верить. Или же его самые низменные мысли на тему ее зарождающейся новой жизни: ревность к окружению, зубовный скрежет по поводу увиденной сцены объятий с длинноволосым пацаном? Это не подлежало никакой критике — бездарно, непотребно даже для него и жалко.
Он был жалок — как всегда, а она, как всегда, стоила десятка таких как он. Пусть себе обнимается с пацанами, пусть идет вперед. Если сможет. А ему предстояло изобрести что-нибудь — и побыстрее, чтобы девочка не тратила время на его поиски — обзванивая знакомых, морги, разрываясь между желанием искать его и более подходящей ей ролью примерной школьницы.
Но вот что могло остановить ее — раз и навсегда? Все его причитания на тему «подрастем и подождём» не принесли пока никакого результата — она, как птичка, рвалась ему навстречу, сдерживаемая только воспитанностью и деликатностью по отношению к заботящимся о ней родственникам. Значит, нужно было придумать что-то еще. Сказать ей, что он ее разлюбил? Не поверит — и будет права. А он бы сам в такое поверил — скажи она ему то же самое? Возможно, он бы и поверил. По крайней мере попытался бы. Но он — не она. Он всеми силами пытался себя убедить, что эта их связь — неправильная. Она же свято верила в абсолютную ее сакральность, в единение душ, во все эти романтические бредни, которые так нравится шестнадцатилеткам. Куда там! Еще активнее начала бы рваться — еще из дома бы сбежала, чтобы прояснить ситуацию.
Он все больше склонялся к тому, чтобы просто исчезнуть — раствориться в небытии, в петлях дорог, заметая следы и меняя направления. Но это предполагало то, что на том конце оборванной связи она бы осталась в полных непонятках — и опять же ринулась бы в бой его искать. Призвала бы на помощь свою бригаду компьютерных гениев, засекла бы его где-нибудь — и началось бы все снова-здорово. Или опять же — пустилась бы за ним вдогонку, теряя на ходу перья и последние надежды прожить хоть какую-то стоящую жизнь. Увидь он ее на пороге любого из этих отелей, баров, кабаков, что оставались позади — не выдержал бы. Было просто держаться от нее подальше — пока он знал, что она далеко. Но достаточно одного взгляда, даже не слова — просто увидеть ее лицо — и все. Выполз бы из-под своей коряги — на брюхе — к ее ногам — не надеясь на прощение. И если бы она его даровала — а она такая сердобольная — неизвестно зачем, такая доверчивая и трогательная, так хотела ему верить — во всем…
Если бы — тогда и честь, и долг по боку — потому что самый большой долг у него был по отношению именно к ней и залогом его чести тоже была она. Тогда бы он забрал ее, украл бы ее от ее долбаных родственников и мажорной судьбы, и женился бы на ней — чтобы уже никто не смог бы их разлучить. Можно было продать его хреново новое владение — треклятое наследство Григора вместе с его оврагами и могилами, слить в тот же котел ее часть добычи — мизинцев домик у моря, найти какой-нибудь забытый богами и людьми уголок, обосноваться там, всем назло и жить — жить, просто так, до упора, до предела, ровно столько, сколько им отведено, прекратив все эти кретинские попытки
Если бы — если бы не треклятый патлатый музыкант — то скорее бы всего так и вышло. Но он возник — бледной тенью совести Сандора Клигана, отпущенного на поруки судьбой. Вежливо напомнил о долге, обо обязанностях, о хреновой чести. Недвусмысленно озвучил все его собственные планы и терзания на тему Пташкиного будущего. Он все понимал — этот мерзавец, все думал, как нужно, словно в голову к нему залез и выволок весь этот бесконечно крутящийся каруселью в мозгу караван тщетных надежд на то, что девочка образумится. Предложил свою помощь по реализации этого плана. Вот воистину выходец из пекла — это вам не Мизинец. Если тот полз зловещим призраком по стылым камням, грозясь уволочь Пташку с собой в вечную тьму, то этот парил, шелестел всеми шестью крылами над головой, протягивая надежную руку: только отпусти — и я спасу ее. Не в тень — а к свету.
Что он мог на это возразить? “Нет, большое спасибо, мы уж сами как-нибудь перебьемся — столом и кроватью?” Это было слишком низко, слишком мелочно. Слишком непоследовательно, после всех разрывов, истерик, самолетов и обоюдных бесконечных мучений. И вот тогда он и решился — и предал ее. Поменял на растреклятую песью честь. Поручкался с посланцем неизвестных ему небес, отказываясь от нее навсегда. Тот что-то пел про будущее — что, дескать, оно еще на написано — хотя прекрасно знал, что все уже предрешено. У них так в ходу — у крылатых: надо же утешить напоследок — чтобы совесть потом не мучила…
Остальное происходило уже по инерции — взглянуть на нее последний раз — на прощание — уже из-за непробиваемого стекла. Смотри — как она хороша. Смотри как ей уютно у нас — в свете. В синей юбке, сама чистота — не тебе чета. Ей — вперед. Тебе — мимо, как и обещал. А ты обещал — вечно помнить будешь…
И он помнил. Даже когда почти забыл. Когда ее окружили какие-то злые клоуны. Когда он почти готов был сорваться — а она назло всему вдруг дала отпор — и последний его шанс догнать ее ушел в песок. Прости, радость моя — твоя сила — моя слабость. Пути назад не было. Она уже переросла его. Надо было уходить — и он это сделал. Как и было договорено. Шестикрылый наблюдал за ним — незримо присутствуя за спиной.
Доехал до следующего городка. В процессе думал и думал, как бы все обыграть. Мучительно припомнил все, что знал про женщин. Про их слабые стороны. Про больные места. И черной вспышкой его озарило — ревность. Вот то, на что стоило ставить. Перед глазами прошла череда эпизодов его жизни: Серсея и ее досадливое ёрничество по поводу его горькой любви. Ленор и ее смех на ярмарке, когда он подарил плюшевого зверя рыжей девчонке — она трунила над ним, но в глазах пряталась тоска, и наконец она — Пташка. Все ее бесконечные смущенные вопросы и беспокойства на тему Серсеи. Подозрения по поводу его общения со шлюхами. Мрачные взгляды в буфете гостиницы на чернокудрую прошмындровку. Даже тщательно скрываемая боль в ответ на его намеки по поводу Леи.
Это было как раз то, что нужно. На чем можно было сыграть и добиться желаемого результата. Мерзко, грязно — и действенно.
Тогда он вывернул наизнанку память и наскоро склепал нелепую историю, соединив в одно целое обрывки своего путешествия и пребывания в столице. Загул с Бриенной. Фигуристую бабу-полицейского с ледяными глазами. Горе-мамашку с бензоколонки. Слепив все это вместе, добавив пару недвусмысленных намеков на возраст — ее вечную головную боль (как же гнусно играть на этих изученных им досконально мозолях, боги!) и на то, что факт уже свершился — а он дескать и не надеялся на продолжение, но приятно удивлен — отобразил этого монстра на тонкой почтовой бумаге. Для достоверности написал пару небрежных строчек благодарности и пожелал ей счастливого пути. Потом, несмотря на помарки и зачеркивания, сразу же запечатал и отправил — прямо там, с почты. Чтобы не было возможности передумать. Переиграть.