Это сильнее всего(Рассказы)
Шрифт:
Бодров посмотрел на меня озабоченными, невидящими глазами и сказал равнодушно:
— Назаров? Ах да, водолаз!.. Сидел он там, в нефти, часа два. В городе люди прослышали про эту историю. Стали на завод приходить. Просили телефонную трубку. Кто, конечно, уговаривал вылезти, а кто говорил: «Молодец!»
Пожарные со всего города съехались. Стали они осторожно пластырь брезентовый с крыши нефтехранилища сдирать. Но огня уже не было. Сдох пожар без воздуха.
А когда Назарова вытянули на тросах наружу, у него весь костюм водолазный — как кисель: разъела нефть. Внутрь залилась. Но в колпак
Бодров вздохнул и сказал:
— Вот бы про этого паренька сочинить что-нибудь да в книгу, а книгу Коровкину прочесть — настроение у него сразу бы выросло.
Послышался стонущий гул мотора. Он то нарастал, то почти исчезал, то возникал с новой силой.
Бодров схватил полушубок и, набросив его на плечи, крикнул мне:
— Голаджий прилетел! Аэродром ищет. Плутает, видно. Ах ты, оглашенный какой человек! — и выскочил наружу.
Минут через двадцать Бодров и Голаджий вошли в блиндаж. Стряхивая с себя снег, Бодров, глядя на Голаджия, с тревогой спросил:
— Где это ты так извозился?
— Маслопровод лопнул, всего захлестало, — равнодушно объяснил Голаджий и полез в карман.
Он вынул оттуда пропитанную маслом, слипшуюся в смятый ком какую-то тоненькую книжку. И лицо его стало плачевно грустным, и он дрогнувшим голосом растерянно произнес:
— А я еще библиотекаршу будил, ругался с ней, насилу книгу вытащил, обещал вернуть…
Он попробовал выжать масло из обесцвеченных страниц Джека Лондона, но от этого бумага только расползалась.
— Так ты в город летел! — восхищенно воскликнул Бодров.
— А то куда же еще? — зло сказал Голаджий.
Потом он взял телефонную трубку, позвонил синоптику и осведомился, какая погода будет завтра к утру.
Укладываясь спать, он сказал Бодрову:
— На рассвете меня разбудишь.
— Снова полетишь?
— А что же ты думал! У них один экземпляр, что ли? — грубо сказал Голаджий и, натянув на голову одеяло, сразу заснул.
И вот с того дня прошло два месяца. Однажды, приехав в 5-й гвардейский полк, я увидел на аэродроме знакомую мне фигуру летчика, коренастого, со светлым чубом на лбу. Только на пухлом улыбающемся лице был синий шрам.
— Коровкин! — крикнул я изумленно. — Ну как? Выздоровел? Всё в порядке?
— Всё в порядке, — сказал Коровкин, — летаю на полный ход, — и, хитро прищурившись, добавил: — Лихо я своего доктора переспорил!
Я дождался вечера, когда летный день был закончен, и, разыскав Коровкина, отвел его в пустую комнату красного уголка и спросил:
— Слушай, Миша, а книжку-то тебе Голаджий достал?
— Это Джека Лондона? Достал, — и вдруг лицо его стало грустным, задумчивым, и он объяснил тихо — Только я ее прочесть не мог тогда: голова очень горела. Но вот о Ленине я думал. Как он тогда лежал, мучился и, когда легче становилось, работал и только о жизни думал. Не о своей — о нашей, о жизни всех нас. И стала она мне, моя жизнь, после этого необыкновенно дорогой. И так захотелось жить, выздороветь!.. Ну, вот и выздоровел. Доктор после так и объяснил, что волевой импульс— это самое сильное, говорит, лекарство.
1943
Необыкновенный
Дул ветер. Было темно и холодно.
Они стояли на трамвайной остановке возле Дворца культуры. И огни Дворца, казалось, погасли навсегда.
Послышался стук трамвая. Отец подал матери руку, потом притянул ее всю к себе и обнял. Тоня крикнула:
— Папа, пожалуйста, папа!
Отец оглянулся как-то растерянно и виновато. Он обнял дочь сильными руками, поднял, прижал лицо к своему, влажному от снега.
— Ну что, моя маленькая, что?
— Папа, я буду хорошая. Ты слышишь, папа? — прошептала она, задыхаясь от нежности и печали, от которой сжималось и болело горло.
Отец опустил Тоню на землю и сказал просто:
— Я знаю.
Трамвай остановился. Отец пропускал людей вперед, чтобы сесть последним, и, когда трамвай тронулся, он стоял на подножке с мешком за плечами и, откинув голову, улыбался и махал рукой. Тоня крикнула:
— Не надо, папа! Ты упадешь так.
Трамвай ушел. Они остались одни с матерью на пустой остановке. Дул холодный, жесткий ветер. Было холодно, тоскливо, одиноко; хотелось плакать.
Через час началась воздушная тревога. Били зенитки, и от залпов их дребезжали окна..
Мать сказала:
— Хорошо, что началась только сейчас, а то папе пришлось бы идти пешком. Ведь он так устал за день.
И Тоня сказала:
— Да, это очень хорошо.
Это было 12 октября 1941 года, когда отец Тони ушел с ополчением защищать Москву.
Мать поступила на завод, теперь там делали автоматы. Она работала с утра до ночи. Тоня вставала на рассвете и готовила завтрак. И вечером она не ложилась спать до тех пор, пока не приходила мать.
— Ты моя хозяюшка, — говорила мама.
— Почему ты работаешь две смены? Ты так похудела, мама!
— Я скучаю, Тоня! А когда я на папином заводе, мне не так тоскливо. А потом ведь это нужно, Тонечка.
В декабре Тоне исполнилось семнадцать лет. И первое письмо, которое получили они от отца, было адресовано Тоне. Отец поздравлял ее и писал, что очень гордится тем, что у него такая взрослая дочь. О себе написал только, что служит в артиллерии.
Однажды, когда Тоня сидела одна дома, к ней пришел Вовка Зайцев.
— Здорово! — сказал Вовка.
Он прошелся по комнате и грубо спросил:
— Что, холодно?
— А тебе какое дело? — сказала Тоня. Она не любила Зайцева и считала его хулиганом.
Потом Вовка подошел к двери и сказал:
— Извините за беспокойство. — И ушел, так и не сказав, зачем приходил.
А через несколько дней он пришел снова и принес с собой железную печь и трубы подмышкой. Вовка распоряжался так, словно он у себя дома устанавливал печь. И после, когда затопил печь и тяга оказалась хорошей, он сказал: