Это случилось в тайге (сборник повестей)
Шрифт:
Он вздохнул, но попытался выдать вздох за глубокую папиросную затяжку.
— Что — тут?
— Жизнь, начальник, падлючья…
— Не врешь? Ты подумай. Может, ты многого шибко от нее требуешь? Чтобы она тебе ковром стелилась? Чего захотел — то и пожалуйста? Так, Шугин, наверное, ни у кого не получается… За все надо бороться, а так — протянуть руку и взять — ты пробовал. Знаешь, к чему приводит… Да ведь и не все возьмешь, верно?
— Не все, — задумчиво согласился парень.
— Да и не интересно так, — продолжал майор, — чтобы все само в руки давалось. Скучно. Хорошо,
Не отвечая, парень думал о чем-то. И майор посоветовал:
— Ты попробуй…
— Поздно, начальник! Уеду я отсюда, вот что.
— Говорят: лучше поздно, чем никогда. А уехать — это не вопрос. Жалеть бы потом не стал…
— Нечего мне жалеть.
— Тебе виднее, конечно. Я думал, привык здесь, к тебе привыкли. Чего вам не сидится на месте, не понимаю! Ты хочешь уехать, Усачев уехал… — нарочито небрежно сказал майор.
Виктор вскинул голову, впился взглядом в его лицо:
— Куда уехал?
— Вот уж не спрашивал. Знаю, что брал расчет.
Голова Шугина снова склонилась, глаза потухли. Выдавил насильственную улыбку:
— Жену, значит, повез?
— Откуда у него жена? Один.
— Откуда!.. С Лужни.
— Путаешь ты чего-то. Там у вас и девушек-то — одна Настя.
— Она и есть, — опять заставил себя улыбнуться Шугин.
— Чепуху городишь, — уверенно опровергнул майор. — Настя никуда не думала уезжать! А ты что, дружил с нею?
— Нет, — качнул головой Шугин. — Просто — ногу я разрубил, она вылечила.
Майор встал, обогнул стол. Глядя в окно, по мокрому подоконнику которого прыгали воробьи, словно бы и не Шугину вовсе, сказал:
— Хорошая девушка… Бесхитростная, доверчивая. Такую обмануть, обидеть — ничего не стоит какому-нибудь мерзавцу… Говоришь, ногу лечила тебе? Я бы на твоем месте хоть попрощался с нею, спасибо сказал…
Шугин отмолчался. Отворотясь, грыз ногти. Слова начальника милиции совпадали с его мыслями. Или мысли рождались из слов? Как бы то ни было, Усачев уехал. Значит, если Ганько не соврал тогда, Настя отшила Усачева. Сказала: катись к черту. Но, скорее всего, Ганько соврал или ошибся. Ему, Шугину, это безразлично. Настя его не интересует. Но на Лужню, может, действительно стоит съездить? Показаться, пусть не думают, будто замешан в этой копеечной краже. Ну и… попрощаться с мужиками все-таки… Можно и Насте сказать спасибо, повозилась тогда с его раной. Что верно, то верно. Так он ей и скажет.
Покосившись на рассматривающего воробьев майора, Виктор неуверенно спросил:
— Мне как, можно уйти?
— Конечно.
— Так я пойду…
Он поднялся, повертел в руках шапку. Словно майору, а не ему это было нужно, пообещал:
— Съезжу туда. На Лужню.
— Съезди, — оборачиваясь, сказал майор. — Посмотри. Чуть не полгода там прожил. Возможно, когда-нибудь добрым словом помянешь.
— Не за что ее добрым словом. То же, что в заключении. Лес да барак. Только что конвоя нету.
— Так-таки и то же самое? — удивился майор. — Никакой разницы? А это не оттого, что ты не научился еще смотреть по-другому? Мол, если не тюрьма — значит, дым коромыслом,
Шугин хотел сказать „нет“, но вспомнил увиденный Настиными глазами мир. Видение, подернутое туманом сказочности, оставило странное чувство. Словно был около, но не нашел входа. Не дошел до него.
— А что там увидишь, на Лужне? — спросил Виктор, надеясь втайне: вдруг майор объяснит, где вход?
Майор не объяснил.
— Смотря что хочешь увидеть, — сказал он. — Может, ты не хотел видеть хорошее. Только плохое… Считаем, будто хорошее — это так и должно быть. А если что не по нас, возмущаемся. Точно все только и обязаны угождать нам… Для этого и живут…
— До свиданья, — берясь за дверную ручку, вздохнул Шугин. Уже открыв дверь, приостановился. Что-то мешало ему так вот, по-равнодушному, уйти. Хотелось сказать что-то важное — и нечего было сказать.
— Сын-то у вас… где теперь? — запинаясь, спросил он с порога.
Майор не ответил. Смотрел в окно. Он опирался рукой на подоконник, слишком низкий для его роста. Со стороны длинная, скособоченная фигура в черном — оттого что заслоняла свет — кителе казалась надломленным, обгорелым деревом. Шугин тихонько — чтобы не стукнуть — затворил дверь.
Прорубь, укрытая дощатой крышкой, словно ее все еще хоронили от морозов, передвинулась к середине реки. На пути к ней чернела широкая заберега. Ледяное одеяло вдруг стало узким — река выросла, перестала умещаться под ним. А может быть, как изнежившийся в тепле человек, медлила сбросить его и выглядывала, приподняв край: неужели наступило время проснуться?
— Наступило, наступило! — кивал нарядный, весь в пушистых белых цветах, бредняк, безбоязненно входя в холодную воду.
— Уж-же! Уж-же! — нетерпеливо подтверждал тетерев, подпрыгивая на льду, веером распуская хвост. И косился из-под набрякшей кумачовой брови на заберегу: заспалась Лужня, могла бы пошире разлиться, чтобы он, тетерев, чувствовал себя на льду в еще большей безопасности.
А в самой реке, в прозрачной еще не по-весеннему воде, тыкались в берега разбухшие от икры щуки. Ждали, когда Лужня выйдет на луговины, зальет их. Щуки собирались играть свадьбы. Возле медлительных, толстых, как купчихи, невест увивались поджарые женихи. Расфранченный тетерев пел серенады скромным тетеркам, качающимся на зыбких вершинах прибрежных берез. Колеблемые током воды ветки бредняка переплетались, пушистые меховые соцветия дарили друг друга ласковыми прикосновениями.
Только Настя чувствовала себя одинокой, чужой весне. Пусть не ласковое прикосновение — просто дружески опереться бы на кого-то. Знать, что рядом есть близкий, могущий ободрить человек.
Не было такого человека, разве что дед. Но дед может пожалеть, посочувствовать. А ей не жалость и не сочувствие нужны. Ими не возвратишь веру в счастье, в человеческое сердце, в светлую, как родник, любовь и нестареющую весну. Кто может помочь ей в этом?
Одиночество заставило вспомнить имена тех, с кем сталкивала прежняя, добрая жизнь.