Это случилось в тайге (сборник повестей)
Шрифт:
— Валя! — услыхал он неузнаваемо мягкий голос заготовителя. — Валя, ты бы помог лечь мне половчее, мм-м…
На этот раз Канюков не двигался, и Валентин понял, что стонет он, стараясь пуще разжалобить. Но просьбу выполнил — придерживая раненого за спину, осторожно освободил от карабина и рюкзака. С трудом распустив юксы, сыромятные ремни которых начали смерзаться, уложил канюковские лыжи вверх камусом.
— Койка — как в больнице. Только что простыней нет.
И, не слишком бережно подхватив Канюкова под мышки, потянул к лыжам.
— Ааа!..
— Черт! — испуганно выругался Валентин, разжав руки. —
— Пот-терплю. Только ты… полегче…
Полегче оказалось не так просто. Мешали свои лыжи, а с лыж не сойдешь. Когда удалось все-таки устроить грузного и совершенно беспомощного заготовителя на жесткой подстилке, увидал: на лбу его крупными каплями выступил пот. И у Валентина сочувственно сжалось сердце:
— Эх, мужик!..
Вздохнув, он осторожно подсунул под голову раненому его вещевой мешок и, оглядываясь, двинулся за дровами для костра.
Сосну, сломленную давним ветровалом, но оставшуюся стоять опираясь на соседок, нашел в трех сотнях шагов по косогору. Чтобы опустить ее, пришлось свалить две живые, в сучьях которых запуталась костлявая нагая крона.
Когда вернулся, сгибаясь под тяжестью полутораметрового комля, боязливо — как бы не изломались! — передвигая лыжи, Канюков встретил его жалкой и вместе счастливой улыбкой.
— А я боялся, что ты в поселок ушел…
— Спятил, что ли? — искренне удивился парень. — Сказал же, — костер направлю сначала. Сейчас еще кряж притащу, подожди.
Когда в обоих кряжах были вырублены подобия пазов, а кряжи уложены один на другой — паз к пазу, — Канюков робко окликнул:
— Валя! Я же беззащитный совсем. Вдруг зверь подойдет? А? Тайга же!..
— Зверя к костру силком не затащишь. Да и время сейчас такое, если медведь и встал, так возле самой берлоги лазает.
— Есть шатуны…
— Шатуны только с осени. По такому снегу плохо шататься.
— Ох-х!
Громко вздохнув, Канюков умолк, а Валентин принялся разжигать хитроумный костер. Напиханные в лазы между кряжами смолевые щепочки загорались споро, запахло ладаном.
— Зверя в тайге полно разного. Росомаха. Рысь, — снова заговорил Канюков.
— Говорю, не полезут они к огню.
— Костер, Валя, и погаснуть может.
Не того, что костер может погаснуть, боялся Канюков. Не зверей, рыскающих по тайге. Больше всего, прежде всего пугало одиночество. Сознание невозможности убежать от заснеженной тайги и ночной тьмы. Даже не подбросишь в костер дров, чтобы разогнать тьму хотя бы вокруг, вблизи. Нет, он должен будет лежать возле печки-ладьи, щедрой на тепло, но не на свет. Один, совсем один! И — ждать… чего? Сколько времени? А если Бурмакин обманет, не пойдет в поселок? Или — выпадет снег, завалит следы и его не найдут? Не найдут, и все. Как он когда-то не нашел убежавших из оцепления в лесосеке троих заключенных, на вытаявшие трупы которых наткнулся в мае медведь? Можно пройти в полусотне шагов и не увидеть. Все может случиться, все! Самое ужасное! Может ведь?
— А, Валя?
Он хотел ответа на свои мысли, забыв, что Бурмакину они неведомы.
— Зачем ему гаснуть, костру? — пожимая плечами, ответил и не ответил тот. — Ладью — ее и дождь не всякий зальет.
Канюков про себя выругался —
— Ты смотри, вечер уже, вот так да… Месяца нет, все глаза повыкалываешь — в темень идти. Да и дорогу не враз найдешь ночью.
Канюкову даже в голову не пришло, что задержка, отдаляя заботы врачей, обрекает на лишние часы страдания. Главное — сегодня, сейчас он не останется один. С глазу на глаз с небом, потому что надо поворачивать голову, чтобы увидеть землю. А это отдается болью во всем теле. Каждое движение отдается болью, страшно даже подумать о движении. Но еще страшнее вспоминать о наступающей темноте, в которой, потрескивая ветками и роняя остатки кухты, станет копошиться нечто, не имеющее названия и образа. Нечто, начинающее жить, когда невозможно сделать шаг от костра — убедиться, что это белка перепрыгнула с дерева на дерево или ткнулся в лесину ослепленный светом костра филин. Нечто, обступающее человека, когда он беспомощен.
— Конечно, утром пойдешь, — прикидываясь, будто жалеет Валентина; посоветовал Канюков.
Парень бросил в его сторону косой взгляд.
— Утром! Тебе, может, некуда торопиться, а мне два дня даром потерять не шибко охота. У меня — отгулы, мне на работу надо!
— Даром не потеряешь, — неопределенно пообещал Канюков.
Бурмакин понял его по-своему:
— Пропал бы он совсем, этот зверь. По такому снегу мясо таскать мало радости.
— Так ведь ты за этим и шел…
— Я из ума не выжил пока. За этим, — он подбородком показал на лося, — по настам можно сбегать. Я шел ток присмотреть, глухарь чертить начал. А зверь — он на меня сам набежал, как нарочно.
— К Чикилевской дороге вытащишь, а там на коне. Я Кустикову скажу, чтобы коня дал.
— По Чикилевской с января не ездят. Тот же целик. Не коня, трактор надо.
Он с раздражением сплюнул и, вытаскивая нож, шагнул к лосю. Канюков потерял его из поля зрения, но по шуму угадывал, что парень отаптывает снег возле звериной туши, собираясь снимать шкуру. Значит, решил ждать утра.
То ли от мысли об этом, то ли от излучаемого ладьей тепла, но Канюков перестал мерзнуть. Небо поднялось выше, не грозя вдавить в снег. Но, не заглушаемая страхом перед одиночеством, пришла боль, ставшая нестерпимой, когда он попробовал повернуться спиной к костру. Стон, а может быть, крик Канюкова заставил обернуться Валентина.
— Чего ты?
Тот, бессильно расслабляя мышцы, ответил еще одним стоном.
— Обснимаю зверя — на шкуру тебя положу, — словно обещая избавление от боли, прозвучал бурмакинский голос. Но Канюков с ужасом подумал о том, как будет перебираться на шкуру, о новых страданиях.
— Не надо!
— Надо! Сохатиную шкуру холод не прошибет, а тебе знаешь сколько лежать придется? Завтра к вечеру навряд поспеют к тебе, если я утром только пойду.
Здравый смысл подсказывал Канюкову, что иного выхода нет. Бурмакину следует идти в поселок за помощью. И в то же время Бурмакин был необходим здесь. Необходим, как тепло костра, воздух для дыхания или снег под лыжами, чтобы не провалиться в бездну. Потому что теперь это был не только Бурмакин — он был люди.