Это случилось в тайге (сборник повестей)
Шрифт:
— Яков Иваныч! Да Яков Иваныч же! Очнись! — впервые так называя заготовителя, почти кричал парень.
Тогда Канюков понял, что не в костер закатился спросонья и не огонь отталкивал от себя, а боль. Видимо, разбередил ее, поворачиваясь во сне на другой бок.
— Плохо мне! — тяжело дыша, пожаловался он. — Жарко.
Боясь повернуть голову, он водил по сторонам не узнающими мир глазами. Мир был черным вверху и серым снизу, бесформенный, похожий на продолжение кошмара. И щерился безгубым кровавым ртом — мерцающим между кряжами ладьи тихим огнем, не умеющим светить.
— Квасу бы. Кислого, —
Валька Бурмакин жадно затягивался махорочным дымом, не чувствуя, что догоревшая самокрутка обжигает пальцы. Как поступить, что делать? Тайга, ночь, двадцать с гаком километров до поселка. Дороги нету, лыжня. Когда доберутся сюда непривычные к тайге люди, когда доставят раненого в больницу? Как будут его доставлять — человека, не кусок дерева, который можно принести на плече к костру? Ему вдруг представились два барахтающихся в снегу санитара с носилками, которые приходится тащить волоком, буровя снег. Два жалких маленьких человечка под огромными нагими лиственницами. Два потерявшихся в бескрайности тайги муравья, волокущие непосильную ношу к муравейнику.
— Горе мне с тобой, заготовитель! — вздохнул он и, подняв топор, двинулся в тьму, начинающую расползаться, редеть.
Канюков не слышал. Боль поутихла, стала тупой, терпимой. И не мешала мыслям прикасаться к тому, что он страшился бы увидеть, не то что рукой тронуть. К ноющей пустоте ниже живота, где начиналась правая нога, легкая и послушная недавно, а теперь тяжелая, чужая, не принадлежащая телу. Просто ушиб или перелом? Если поврежден таз, то… нет, лучше не думать об этом! Просто ушиб, конечно. Надо потерпеть, завтра увезут в поселок, в больницу… На чем его увезут в поселок? На чем, ну?
Тайга. Мутная мгла рассвета. Синий снег.
— Валя! Сын-нок!
Молчание.
— Вал-ля! Эн, где ты? Валя-а!
Все. Конец. Бросили умирать в тайге. Умирать. А?
Ужас навалился на него, зажал рот, остановил сердце. Оттого, что сердце остановилось, тишина вдруг сделалась звонкой и вибрирующей, как кожа на барабане. И кто-то, как в барабан, бил в нее: бум! бум! бум! Где-то далеко-далеко. Глухо-глухо. Но ведь это топор.
— Валя-а-а!
— Ого-го-го-го! Иду! — раздалось в пихтачах за ключом. — Ого-го!
Он явился, поскрипывая креплением лыж, сбросил возле костра вязанку свеженарубленных палок — не мог найти порядочных дров, что ли, или поленился искать? Поленился, конечно, — зачем, если он уйдет, а у костра останется Яков Канюков. Наплевать, пусть замерзает, да?
— Чего звал? — спросил Бурмакин. — Я черемушник для вязьев искал. Нарту хочу сделать. Иначе никакого выхода нет.
Впадая по временам в забытье и теряя ориентировку во времени, Канюков слышал настойчивое шорканье топора по сырому дереву и, успокаиваясь, опять начинал дремать. Солнце еще пряталось за сопками, когда Бурмакин, тронув за плечо, позвал:
— Эй, Яков Иваныч! Проснись! Ехать будем!
Открыв глаза, Канюков увидел рядом с собой некруто загнутый сапный полоз с врезанным белым копылом, на котором застыла капля смолы, и посчитал это продолжением сна.
— Набирайся духу — грузиться на транспорт надо! — сказал Валентин.
Значит, сани существовали в действительности. Не сани, нарта,
— Сынок, Валя, — на глазах Канюкова заблестели слезы, — я тебе… В общем, на всю жизнь…
Валентин усмехнулся, притворяясь равнодушным.
— Как вот только грузить тебя? Хоть вырубай вагу…
Не было особенного тепла днем, ночью не было приморозка. Наст образоваться не мог, образовался чир — тонкая, хрупкая ледяная корочка. Слишком тонкая и хрупкая, чтобы держать лыжника. Достаточно толстая и твердая, чтобы затруднять движение. Лыжня, продавленная в скованном чиром снегу, не хотела пропускать нарту, цеплялась льдистыми краями за телогрейку раненого. Проминая дорогу, Валентину приходилось широко, на ширину плеч, расставлять ноги. Это очень и очень нелегко, если тащишь за собой нарту с пятипудовым грузом.
И все-таки, сокращая путь, он решился перевалить через сопку, а не обходить ее. Косогор оказался довольно пологий, не заросший подлеском, но заваленный буреломом. Приходилось кривулять, огибая завалы, а они попадались чуть ли не на каждом шагу. Одолев подъем, Бурмакин сбросил с плеча лямку нарты и тыльной стороной ладони вытер со лба пот.
— Надо было низом, по распадку идти, — сказал он.
— Тяжело? — соболезнующе спросил Канюков.
— А ты как думаешь?
Канюков никак не думал. Он тоже отдыхал — от боли, прожигавшей поясницу при каждом толике нарты. Пожалуй, он поменялся бы местом с Бурмакиным, согласился бы тянуть нарту с еще большим грузом, две нарты, только избавиться от боли! Конечно, достается и парню, крепенько достается. Но с ним Канюков расплатится за его труды, щедро расплатится. Отблагодарит! Душу за него отдаст!
— Виноват я перед тобой, Валя. За прошлое, — сказал он. — Не угадал прежде, что ты за человек.
— Обыкновенный, — усмехнулся Валентин. — Как все люди.
— Не скажи. Другой бы…
Канюков вдруг осекся, испугавшись, что наговорит на свою голову такое — пальцы кусать потом придется! Действительно, чего особенного сделал Бурмакин? Конечно, не всякий способен смастерить нарту и тащить на ней восемьдесят килограммов. Но сообщить в поселок, позвать на помощь обязан в таких случаях всякий. Гражданский долг, за невыполнение которого привлекут как миленького. Валька, безусловно, понимает это. Правда, Валька имеет на него зуб, а поэтому…
— За прошлое я сквитаюсь с тобой. В обиде не останешься, не думай, — пообещал Канюков.
Сплевывая горькие табачины, Бурмакин докуривал самокрутку. Он снял ушанку, и влажные от пота волосы его отсвечивали рыжиной, как и хвоя столпившихся вокруг сосен. Это солнце, собираясь выкатиться из-за хребта на востоке, торовато раскидывалось своим невесомым золотом. Впереди, где кончался сосновый бор и начинался светлый, далеко просматривающийся осинник, золото растекалось по отлогому склону, исполосованному только-только намечающимися тенями. День обещал быть по-весеннему погожим, и парень обеспокоенно покосился на широкие полозья нарты.