Это случилось в тайге (сборник повестей)
Шрифт:
Успокаивал их Шугин:
— Кончайте шумок, вы! С чего заводитесь, идиоты?
Стуколкин — как ни в чем не бывало — только пожимал плечами. Воронкин утихал неохотно, долго.
— Делать нечего больше, твари? — упрекал его Виктор.
Делать было нечего, разве играть в карты.
Первым об этом, как правило, вспоминал Ганько. Положив перед собой затасканную подушку, по-казахски усаживался на койке. Согнув колоду, чтобы пружинила, ловким нажимом пальцев заставлял карты с шелестом перемещаться из правой ладони
Начиналась игра.
Играли под будущую зарплату — больше не на что было играть. Неуплата карточного долга наказуется изгнанием в «железный ряд», потерей всех прав «честного вора». Поэтому игра всегда протекала напряженно и страстно — за нею стояли верные деньги. Цену каждого рубля увеличивало сознание, что он не краденый, а заработан в поте лица.
Брань, фантастичная своей изощренностью, никого не оскорбляла, воспринимаясь как припев в песне. Угрозы не пугали. Истерики не беспокоили.
Таким был ритуал игры.
Ритуал соблюдался не только при игре в карты. Поступки, разговоры и жесты даже — все выдерживалось в единожды установленном каноне. Все должно свидетельствовать, что нечем дорожить в жизни, ничто не должно трогать сердца, сердца не существует.
Никто из пятерых не рассказывал о прошлом, если оно не касалось краж или странствий по тюрьмам. Как будто у людей никогда не было родных, отчего дома, а жизнь начиналась с первого привода в милицию. Правда, порой вспоминали женщин — как вспоминают выпитую бутылку водки, невесть куда брошенную или разбитую о камень.
Все человеческое считалось слабостью, унижало, заслуживало только насмешки и презрения.
Люди не хотели казаться людьми.
Они похвалялись друг перед другом звериными повадками, гордясь ими.
И некому было научить их иной гордости.
Именно об этом разговаривали Фома Ионыч и Латышев, инженер по лесоустройству, обходя лесосеку.
Мастер никогда не чувствовал себя способным учить там, где речь шла не о сортности древесины, технике валки, леса или ледяных дорогах. Считал, что всему остальному должны учить люди более грамотные. За собой он оставлял право иногда наставлять внучку. Наставления сводились к одному — поступать, советуясь с совестью.
В то, что у присланных под его начало лесорубов имелась совесть, Фома Ионыч не верил. И все-таки, изменив обыкновению, попробовал однажды вмешаться:
— Поменьше бы вам заглядывать в бутылку, ребята…
Ему ответили коротко:
— Поменьше бы ты совался не в свое дело, мастер. Пьём на свои. Ну и… заткнись! Понял?
Фома Ионыч не нашелся, чтобы ответить достойно. Махнул рукой. Он никогда не отличался умением говорить. Наоборот, слов всегда не хватало его чувствам и мыслям.
В 1917-м помалкивал, слушая красивые фразы о войне до победного конца, — и воткнул
Инженер Латышев знал это:
— Трудно тебе с ними, Фома Ионыч. Понимаю. Но ведь на участке работают как-никак семнадцать человек. Коллектив!
— Коллектив? — мастер вздохнул, полез за кисетом. — Коллектив — он у нас, Антон Александрович, в лесосеке. Сам знаешь, кто валит, кто возит. Всяк своим занят. А после работы коллектив домой подается, в Чарынь.
— Да-а… — раздумчиво процедил Латышев сквозь поджатые губы.
Он хотел развести руками, но правая оказалась в кармане — искала спички. На растопыренные пальцы левой инженер посмотрел так, словно это были пять лесорубов, с которыми надо что-то придумывать.
— Сопьются мужики. А от водки и до тюрьмы недалеко. Работают, говоришь, ничего?
— Работают как надо. Да что работа? В бараке-то сидеть вовсе тошно, а так хоть поразомнутся малость. Лошадь — и та из конюшни рысью бежит, ежели застоится. Опять же деньги — водку бесплатно не дают.
Миновав пасеку второй очереди, по правилам техники безопасности разделяющую те, на которых ведется рубка, они подошли к костру. Невидимый за густым дымом сучкожог только что завалил на огонь охапку еловых лап. Пламя накинулось на них с жадностью. Трескотня охваченных им хвоинок походила на треск разрываемой материи. В клубах черного дыма на оранжевом стебле взметнулся рассыпающим семена огненным цветком сноп искр.
Латышев попятился, отмахиваясь от их укусов.
— Как дела? — громко, стараясь перекричать треск костра, поинтересовался он. — Идут?
Сучкожог отвел от лица руку в рваной верхонке, Фома Ионыч узнал Стуколкина.
— А ты попробовал бы, начальник! Спецовку вот на два года даешь, а ее через полгода в утиль не примут. Зола останется.
— Я спецовки не даю, — сказал инженер.
— Значит, твоя хата с краю?
Латышев помолчал. Что ему скажешь? Действительно, тут никакая спецодежда двух лет не выдержит. Но ведь сроки носки не им установлены.
На помощь пришел Фома Ионыч:
— Два века только осиновая жердина да вересовый кол живут. В самое-то пекло не лезь, маленько и сбережешь одежину.
— Можно. Я постою в стороне, а ты побросай сучья, — ухмыльнулся Стуколкин. — Лады?
Фома Ионыч смешался, но все же ответил:
— У меня, брат, своя работа. С тобой делом говорят, а ты…
Дым посветлел. Огненный цветок завял, сник.
К костру подошел Ганько с бензомоторной пилой на плече. Видимо, он прислушивался к разговору.