Ева и головы
Шрифт:
Орехи по одному проваливались между пальцами костоправа и стукались о борт повозки.
— Я видела, как готовила мама. — Сказала Ева. Лицо просветлело, мыслями она витала где-то там, в светлых днях, когда еды было вдоволь, и на неё, Еву, никто не сердился. — Похлёбку. Каши. Пекла хлеб и поджаривала на вертеле мясо. А ещё — сушила рыбу. Я рвала травку для супа, давила ягоды… Правда, как пользоваться ножом, не знаю. Говорили, что я ещё малышка, чтобы что-то резать. У тебя есть нож?
— Очень плохой он. Нож не для битв.
— Для чего же ты его тогда используешь?
Вопрос поставил Эдгара
— Мне дал его в награду один человек, за то, что я побрил ему половину лица. А за другую дал деревянные бусы. Но они уже рассыпались. У того человека был только нож, как ни старался, он не мог срубать свою бороду.
— Срезать.
— Там, в бороде, жили клопы да мыши. В ней постоянно кто-то копошился, а тот человек чесал и чесал подбородок… пытался почесать, но не мог даже его нащупать. Борода была, как лёд, но я разрезал её скальпелем. Долго резал, по волоску. Хотел взять топор, но, в конце концов, справился и так.
— У тебя же есть этот, другой нож! Которым ты режешь людей. Подай его мне! — Ева поддёрнула рукава. — Будем готовить похлёбку.
Эдгар запыхтел так, что закрой Ева глаза, она могла представить усатого зверя, вроде выдры, только во много раз больше. К щеке великана пристал дубовый лист.
— Моим скальпелем нельзя, — сказал он. — Сам буду рубить для тебя, что скажешь, этим куском железа. Скальпель… он для таинства. Он должен работать с живой тканью, живая душа должна быть рядом. Как зуб хищника. Понимаешь?
Великан, наконец, расстался со своей ношей. Ссыпал всё в складки одеяла, ставшего сброшенной шкурой таинственного зверя по имени «Ева». Великан продемонстрировал девочке свой мизинец, поднеся его почти к её носу.
— Когда хищник находит жертву, клыками он чувствует чужую душу. Это то, что чувствую я этими пальцами. Хищник сжимает челюсти, завершая дело, но я — не хищник. Я делаю так, чтобы мой клык не задел души, не задел ничего важного, а только удалил осквернённую плоть.
— Значит, нельзя, — пробормотала Ева, немного ошеломлённая категоричностью великана. Он всё больше напоминал ей мышь в шкуре медведя, но когда голос его не дрожал, когда цирюльник твёрдо знал, какую щетину нужно сбрить, его было трудновато узнать. — Тогда я разрешу тебе помогать мне, как я помогала маме. Не нужно сердиться и обижаться. Такие времена настали. А теперь скажи мне: у тебя есть геркулесовые хлопья?
— Никаких хлопьев у меня нет. Только полкаравая хлеба.
— Хлеб подойдёт. Нужно достать воды. Лучше тёплой.
— Воды в мехах полно. Да только костёр мы разводить сейчас не будем… — он переступил с ноги на ногу, вновь погружаясь в свою бесконечную нерешительность. — Послушай. Нам бы пора отправляться в дорогу. Другие земли ждут, понимаешь? Может, кому-то там нужны мои руки…
— Хорошо, можно и холодной, — Ева вскочила, удержала равновесие на покачнувшейся телеге. — Я мигом, Эдгар! Ты только налей мне в плошку воды, а я помну туда хлеб.
Всего несколько минут спустя они сидели на козлах, друг напротив друга, глядя на миску с невразумительной кашицей. Островками там громоздились тёртые (пальцами Эдгара) орехи, давленые ягоды, какие-то травы и корешки, которые великан набрал в лесу. У Эдгара была деревянная ложка, и Ева смотрела, как взмывает она от миски ко рту великана,
Ложка опустела, и, как подстреленная птица, рухнула вниз, в рукотворное болото с земляничными пятнами. И, как и полагается птице со смертельным ранением, больше не поднялась. Эдгар смотрел на Еву со смешанным чувством, никак не решаясь сделать глоток.
Ева попробовала сама и, поморщившись, сплюнула. Ничего более отвратительного в своей жизни она не пробовала.
— Напоминает помои, которые дают свиньям… выплюнь это, милый мой Эдгар. Видно, чтобы быть как мама, нужно овладеть особенным волшебством. Уметь повелевать крошками — знать, на каком из древних языков командовать им идти в котелок. Знать Иисусову молитву о коврижках, и уметь определять, какая морковка пойдёт в суп, а какая годится только курам и кроликам…
Эдгар икнул. Каша, разбавленная слюной, вытекла у него из уголка рта.
— Иисусову молитву о коврижках?
Ева печально ткнула пальцем в кашу, проделав там кратер, который, кажется, даже не стремился затягиваться. Потом схватила миску, и, спрыгнув вниз, направилась к ослику, который поднял голову и навострил уши. Кажется, до этого он дремал, убаюканный неожиданным после дождливой ночи солнышком.
— На-ка, покушай. Тебе нужно подкрепиться перед дальней дорогой… смотри-ка, ест! Послушай, если ты кушаешь это, только чтобы не расстраивать меня, то можешь не есть. Я же знаю, что это невкусно.
— В любой смеси вещей, даже самой безобразной, Господь зрит в самую суть, — сказал Эдгар.
Вытянув шею, он увлечённо наблюдал, как загребают влажные ослиные губы кашицу.
— Как это? — спросила Ева. Она гладила животное по холке, и влага, напитавшая тёплый его загривок, оседала на пальцах.
— Не массу он зрит, а видит корешки да травы, которые я собирал, землянику…
— И хлеб?
— Хлеб печётся из злаков. А в основе всего он зрит чёрную плодородную землю и длань Отца нашего небесного. Это очень дальновидный зверь.
— У тебя замечательный осёл! — воскликнула девочка. — Я с самого начала это заметила… как только увидела его глаза. Они — знаешь? — как у человека. Я думала — вдруг на самом деле то человек в ослиной шкуре, какой-нибудь бедолага, которому больше нравится быть животным, чем человеком. Но сейчас вот что я тебе скажу — ни один человек не может смотреть такими глазами, как твой ослик.
— Верно глаголешь, — сказал Эдгар с такой гордостью, будто был всецело ответственен за правильное воспитание осла. Хотя даже Ева понимала, что этого не может быть: ослик — не собака и не ребёнок человеческий, шкура его толщиной с палец, уши такие чуткие, что слышат даже комара, кружащего вокруг крупа… ноздри способны различать среди запаха земли и различных растений запах вкусных корешков, а копыта настолько ловкие, что способны их откапывать не хуже пальцев, которыми наделены Небесами люди. Даже самый большой упрямец вряд ли соберёт столько душевных сил, чтобы направить осла нужной ему дорогой. Это, в конце концов, зверь, на котором Иисус въехал в Иерусалим — не черепаха удостоилась той чести, что, говорят, самая мудрая из зверей, не единорог, чистейший из всех существующих — нет, именно молодого осла послал отвязать и привести ему сын Божий.