Ева
Шрифт:
— Не извольте беспокоиться, — поклонился в ответ Василь Василичь. Было понятно, из страны он выберется.
Я вдруг понял. Это всё Саша. Айболит Пивоваров. Романтический дебил. Он выдумал болезнь, чтобы соединить наши сердца. В его мозгу, поражённом бразильскими сериалами, родилась сюжетная загогулина. Я должен был найти Еву, а ей надлежало растаять и залить слезами запоздалого счастья мою тощую грудь.
Из меня будто вытащили все кости. Расхотелось дышать, смотреть и слышать. Я отдал бы Млечный путь, лишь бы оказаться у себя, на Васильевском. Сварить кофе, принять душ и проспать неделю.
—
— В Англии. Сказала, мы все ей надоели. Она не хочет больше замуж, ни за кого. От любви одни страдания. Её сердце теперь сухо. Она посвятит жизнь танцам. Собирается поступать в какое-то там училище плясовых искусств.
Яблоков быстро написал строку на обороте визитки, бросил мне.
— Вот телефон нашей драгоценной дуры. Сам спроси.
Охранник под батареей поднял голову, мутно посмотрел на мирно беседующих нас.
— Молодой человек, — сказал Василь Васильевич хмурому Яблокову, — я напишу вам историю этой железяки. Потом. Пришлю письмо. Поверьте, саркофаг не стоит тех страстей. Будьте счастливы, поживайте в любви.
Мы вышли на воздух, дотопали до угла. С другой стороны улицы неспеша вывернул полицейский «Фольксваген», включил мигалку. Василь Василич вдруг обнял меня, сказал:
— Мотя, мы с вами вряд ли увидимся. Держитесь.
Повернулся и зашагал прочь. Вот так, не длинно умеют прощаться бывшие разведчики.
Десятое марта. В декабре ещё я жил столичным снобом. Соблазнял дам под грохот фортепиано, сочинял галиматью в женский глянец. Носил галстуки тропических расцветок. Разъезжал на новой машине.
А теперь никто. Стою в рваных штанах с битой мордой посреди чужого города. Ни денег, ни любви. По профессии — неофициальный санитар психушки. Через неделю заканчивается аренда чердака и жить будет негде. Разве что в больнице. Надо было спросить, как Василь Василич туда оформился без документов. Наверное, выучил заветные симптомы. Или же пойду, сдамся ментам. Депортируют в немытую Россию. Правда, я теперь ещё и уголовник. Похититель знаменитой статуи деда-мороза. Придётся ждать лета, там на электричках до границы. И пешком через болота. Добраться бы домой. Дома камни добрей, чем местные жители. Но завтра… завтра пойду в «Белый Носорог», там халявный Интернет. Отправлю Сашке дружеское письмо. Такое:
«Приеду — выкушу кадык и высосу глаз. С уважением, твой друг Матвей».
Я позвонил Коле, сказал, что на смену не выйду. Юлю выписали, без неё в больнице кисло. Вернулся на чердак, постоял в душе. Говорят, если человек плещется в душе и поёт, значит он психически здоров. Я не пел. Просто стоял, долго. Приготовил яичницу, есть не стал. Отключил телефон, завалился и уснул.
Пять дней не выходил. Растил щетину. Просыпался ночью, или днём, стучал на компьютере бессвязные тексты, стирал, снова засыпал. Давно сжевал яичницу, остатки батона, запил кипятком. Ничего не ждал, ничего не помнил. Помирать было рано, жить будто разучился. Просто дышал. Завис в светло-сером безвременье, где ни звуков, ни воспоминаний.
Меня разбудило солнце. Началась весна. Светило давно поднималось, ползло по подушке. И однажды выстрелило прямо в глаз. Я надел чистую майку. Собрал разбросанные одежды, запустил стиральную машину. Кое-как побрился и вышел на улицу. Город изменился. Снег за неделю вывезли, недобитые сугробы превратились в грязевые холмики. Солнце пробивало сквозь одежду, кости бледных горожан мечтали дать побеги. У меня осталось чуть мелочи, пошёл в «Белый Носорог». Дальним путём. Щурился на дома и крыши. Я отсюда уезжаю, все прощайте.
Меня окликнули, откуда-то сверху. Голос скорее ангельский, не человечий. Покрутил башкой на дома, на облака и деревья, никого такого с крыльями не увидел. Голос направил:
— Мотя, я здесь, на третьем этаже.
Над «Белым Носорогом» в приоткрытую дверь балкончика выглядывала Юля. Впору петь серенаду.
— Мотя, пожалуйста, поднимитесь. Девятая квартира, код 357.
Я страшно ей обрадовался. Внутри чего-то щёлкнуло, запело. Оказывается, скучал по ней. И ещё как. Если согласится, заберу с собой. Если не согласится — всё равно заберу. Так бывает, приехал за одной, нашёл ещё лучшую. Лишь бы её не тянуло к танцам. Да. Вернусь в Питер, налажу дела, вывезу её из этой дыры. Из этого музея в архитектурном стиле «Гитлер-югенд».
В подъезде зеркала и лепнина под мрамор. А может, правда мрамор. Выглядит богато. Интересно, как она тут оказалась. Может, клад нашла. Или вдруг тоже окажется внучкой пароходного магната. Всё равно заберу с собой. Лифт модели «хочу здесь жить». Никаких откровений чёрным маркером «Ленка-дура». Автоматика распознаёт вандалов и убивает синей молнией.
Юля проводила меня в огромные какие-то хоромы. Коротко стриженая. Похорошевшая, в игривых шортах. Я собирался с духом, хотел выговорить матримониальное предложение, но она убежала за угол, вернулась с бумагами в руках:
— Вот, Мотя, смотрите.
Это были мои ей письма. Больше десятка, надо же.
— О, да. Как не узнать. Юля, я напишу вам таких целый шкаф, потом. Послушайте…
Она увернулась, пританцовывая. Первый раз вижу её такой, довольной. Ей ужасно идёт.
— Мотя, Мотя подождите. Я первая хочу рассказать. Марк Андреевич читал ваши тексты. Он сказал, вы молодец и что издательство их проглотит. Он уже договорился с их директором, вам выпишут аванс. Небольшой, но ведь вы не Федя Достоевский. То есть они ещё не знают. Сложите из писем романище, станете Лев. Нет, Матвей Толстой. Идите, идите к нему, он сам вам всё расскажет.
Юля толкала меня к огромным дверям. Мне приятны её прикосновения, но не нравилось, как по-свойски она перемещала гостей в квартире Марка Ильчина. Ведь он говорил, что живёт над рестораном. Значит, его хоромы. Мне бы поговорить с ней, но я потерялся в щебете и ввалился в кабинет Великого Писателя. Дверь за мной закрылась.
Хозяин сидел на табурете, обхватив голову руками. Взгляд безумный, поза неудобная. Сразу видно, сочиняет.
— Писать легко, — сказал мне Марк, вместо «здрасте», — нужно всего лишь сидеть и смотреть на чистый лист, пока на лбу не выступят капли крови. Это не я сказал. Это сценарист Джин Фаулер.