Евангелие от палача
Шрифт:
— Все помнишь? — удивился Ковшук.
— Все! — подтвердил я.
— Ну-ну, может быть… — И в мотании его головы не было ни удивления, ни простодушия. Какая-то тайная угроза сквозила в его неподвижности, но я все равно протянул ему листочки. Игра уж больно серьезная затеялась. Ставки велики Только один обмен устраивал меня — баш на баш, башку на башку.
— Возьми, Сеня, тебе они нужнее. Была у меня когда-то возможность, вынул из твоего личного дела…
Он взял листочки и стал читать их, медленно шевеля роговыми губами и мохнатые бровищи двигались на фаянсовой плошке лица медленно
Обстоятельно читал, долго, собираясь запомнить, наверное, каждое слово.
Потом положил листы на стол, прижал их огромной вспухлой ладонью и повернулся ко мне, но ничего сказать не успел, потому что в дверь, проскользнул кардинал, Степа, нунций в собственной Швейцарии:
— Семен Гаврилыч, я заберу бутерброды, закуски людям не хватает…
— Бери, Степушка, бери. «Сливки» хорошо идут?
— Хватают, только наливать поспевай!
— Ты, Степа, смотри, больше трех стаканов в одне руки не давай. A то налузгаются здесь, как бусурмане, скандал будет, милиция припрется. Ни к чему это.
С энцикликой сией и подносом говно-бутербродов убыл нунции пасти алчущие под дверью народы, а Семен сказал:
— Я ведь знал, Пашенька, что придешь ты ко мне однажды.
— Не может быть! — поразился я, всплеснул руками. — А почем знал?
— Потому что ты, Пашуня, человек от всех особый. Нет для тебя ни дружбы, ни любви, ни верности, ни родных… Ничего нет. Даже у волков в стае — и у тех есть закон. А у тебя ничего нет — дьявол в тебе живет.
— Перестань, Сема, не выдумывай, не пугай меня. Не расстраивай — заплакать могу…
— Тебя, Паша, ничем не расстроишь. Сколько ж ты лет держал эти бумаги, чтобы их сегодня принести?
— Ты ведь грамотный — недаром из Паранайска сбежал. Глянь на дату — там написано.
— Тридцать лет, — покачал башкой Семен. — Пугануть, что ли, захотел?
— Сем! Ты совсем с катушек соскочил? Зачем же я бы тебе листки-то отдал? Кабы пугать хотел?
— Не знаю, — честно сказал Ковшук. — Твой умишко пакостный всегда быстрее моего работал. Тебе в шахматисты надо было податься, Карпова, может, обыграл бы. Всегда далеко на вперед думаешь…
— Ох, Сеня, верно сказано: ни одно доброе дело не проходит безнаказанно. Хорошо ты меня благодаришь за товарищеский поступок!
Ковшук криво ухмыльнулся:
— Тебе ж моя благодарность не на словах нужна! Что тебе надо за «товарищеский поступок»?
Я глубоко вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил:
— Человек тут один — совсем лишний…
— …Совсем?
— Совсем.
Ковшук молчал. Не так, как молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был, будто вспоминал что-то стародавнее.
— Если я умру… — заговорил Семен неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании альтернативы. Но почему-то смолчал, весь утонул в своем тягостном воспоминании.
— Что будет, если ты умрешь? — поинтересовался я.
Но он махнул рукой:
— Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе все это?
— Трудно объяснить, Сема. Но если коротко, я хочу победить
Семен помотал своим черным адмиральским фургоном:
— В жизни нельзя победить, Пашенька, жизнь — игра на проигрыш… Может, и не надо было уезжать из Паранайска… — И, вздохнув, неожиданно отказался от альтернативы: — Все одно всякая жизнь кончается смертью!
— Сеня, смерть — это не проигрыш. Смерть — это окончание игры.
— Одно и то же, — сказал он устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. — Возьми их, Паша, не нужны они мне…
Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота немоты разделяла нас!
Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзительно-весело: «Никакого кайфа от собачьего лайфа!..» Я достал зажигалку, поднял над столом листы и чиркнул «ронсоном» под левым нижним уголком, где фиолетовыми чернилами, радужно зазеленевшими от времени, была выведена трясущейся рукой вялая подпись «Б. Ф. Тэддер. 28 октября 1948 года». Желто-синее пламя ласково облизало лист, скрутило его в черный вьющийся свиток, побежало вверх, почти стегануло мне жаром пальцы, и тогда я уронил этот живой, бьющийся кусок огня в большую железную пепельницу. Пыхнул пару раз бумажный костерок, пролетел но комнате серым дымом, и я пальцем расшерудил слабый потрескивающий пепел. На кусочке пепла ясно проступило серебряное слово «Грубер», и я растер его. Все исчезло. Память о Грубере была кремирована. Теперь навсегда.
— Так что, Сеня, значит — нет?
— Почему — нет? Да. Я его уберу.
— Ну и хорошо.
— А почему ты сам не управишься? Не хуже моего умеешь.
— Мне нельзя. Я около него засвечен.
— Ладно, сделаю. Кто?
— Я тебе его завтра покажу.
— Хорошо, — кивнул Ковшук и взял со стола свой грязный кухонный нож, посвечивавший бритвенным лезвием. — Подойдет?
— Вполне.
Мы помолчали. И мне показалось, что Ковшук облегченно вздохнул:
— Это хорошо, что ты пришел. Мне как-то неудобно было — я у тебя в долгу жил.
— Да брось ты. Какие у нас счеты?
— Не скажи! Долги надо отдавать.
Господи, какое счастье, что мы все-таки очень мало знаем друг про друга! Как усложнило бы нишу жизнь ненужное знание! Если бы Семен знал все, он, может быть, не стал бы ждать нас завтра с Магнустом, а полоснул меня своим ножом прямо сейчас…
— Ну что, Павел, до завтра?
— В смысле — до сегодня. Я часа в три приду.
— Тогда бывай здоров.
— Пока.
У дверей гостиницы веселилась, шутковала с кардиналом Степой проститутка Надя. Увидела меня и крикнула:
— Вон он, мой бобер распрекрасный, идет!
— А где ж твои фраера? — спросил я.
— Да ну их в задницу! Чучмеки, дикий народ. Я им «динаму» крутанула и вернулась. Поехали ко мне?
— Поехали. На червонец, иди возьми у Гаврилыча бутылку.
Она побежала к моему славному адмиралу, уже поднявшему на мачте невидимого «веселого Роджера». А я вышел на дождь и подумал, что впервые мне удалось перехитрить Истопника, оторваться от него. Наверное, потому, что я нырнул в старую жизнь. Туда ему не было ходу. Выскочила вслед за мной Надька, дернула за рукав: