Евпраксия
Шрифт:
Стон вырвался из груди Евпраксии и прокатился по высоким стенам, пролетел над процессией, отозвался где-то далеко позади женским криком, воплем отчаянным, в котором было самое страшное – смерть.
Но крик этот ударил по сердцу одну Евпраксию. Никто не вздрогнул, ничто не изменилось, процессия двигалась дальше, распевались гимны, возносились молитвы, папа освящал, осчастливливал.
Евпраксия оглянулась на графиню Матильду. Задрав головку, уставившись своей сухонькой мордочкой во что-то видимое только ей, будто принюхиваясь, графиня семенила перед тяжелым и неуклюжим Вельфом. Императрица остановилась, подождала, пока Матильда приблизилась, прошептала ей:
– Ваша светлость…
– Ваше величество, так нельзя, так нельзя…
– Но там произошло что-то ужасное.
– Ничего не может
Евпраксия обреченно пошла дальше, а душой была там, позади, где – она знала! – произошло в самом деле что-то ужасное. Не могла видеть, не догадывалась, что случилось, но ощущала безошибочно – случилось!
И вправду случилось!
Когда процессия почти во всю свою длину растянулась по городским стенам и, обтекая щербатые почернелые башни, медленно двинулась вперед, оказались среди других наверху воевода Кирпа и барон Заубуш. Объединенные и служением императрице, и увечьем своим, которое как-то отгораживало их от других людей и по-своему сближало, они и в Каноссе, и по дороге сюда, и тут, в Пьяченце, казались почти друзьями; мало кто знал, сколь жгучая ненависть друг к другу кипит в сердцах этих двух уже немолодых, но жадных до жизни мужчин, каждый из которых был по-своему жесток, но один жесток в честных битвах, а другой – в коварных интригах и преступлениях. Но все это, как сказано было, до поры до времени скрывалось, подавлялось ими. И этот день не предвещал, что ненависть вспыхнет огнем сжигающим, обещал торжества высокие, хотя для воеводы еще и омраченные ожиданием дня следующего, когда его Евпраксия, императрица, как стало известно всем заранее, должна здесь каяться, каяться перед всеми, кто прибыл на собор.
Каяться, оставаясь безвинной! Заубуш, по своей паскудной привычке, и в этой несообразности не видел ничего, никакого несчастья, на вздохи же Кирпы и сетования его посмеивался:
– Бояться нужно не слов, а меча.
– Слова бьют сильнее. Коли б мог, прикрыл собой императрицу. Но как прикроешь от всего мира?
– Хотел бы смягчить ветер для стриженой овцы? – засмеялся барон.
– Овечек я всегда жалел, а баранам обламывал рога! – со спокойной угрозой ответил Кирпа.
– Если хочешь сказать, будто моя Вильтруд уже наградила меня рогами, то ошибаешься. Не успела еще.
– Ты рогатый с рожденья, барон.
– Почему не попытался обломать рога мне?
– Не находил места по вкусу. Где бы ни ездил по этим землям, всюду – ни пес, ни выдра: камень, теснота, мечом махнуть негде. А тут вижу – хорошее поле. На таком-то поле ударишь мечом, так и гул пойдет! Как у вас называется единоборство, поединок? Вот считай, барон, что мы выбрали для себя поле. Плату получишь за все: и за Евпраксию, и за Журину, и за…
Договорить ему Заубуш не дал. Кирпа на шаг опередил его – увлекся своей добродушно-зловещей речью и шел себе, свободно помахивая левой рукой, каждый раз прикасаясь пальцами к рукоятке меча, что был нацеплен справа (лишенному правой руки приходилось приспосабливаться). Барон знал, что на просторном поле однорукий, пожалуй, осилит одноногого. Умело, жестоко и яростно ударил он воеводу своей деревяшкой под колено и, когда тот, теряя равновесие, начал заваливаться назад, со всей силой обеих железных своих рук толкнул Кирпу вниз с высоченных стен. Но Кирпа был опытным воином, твердо знающим: даже умирая, пробуй одолеть врага. И, падая уже вниз, уже видя перед глазами мир угрожающе, смертельно опрокинутым, погибающий воевода Кирпа умелым захватом зацепил единой левой рукой барона за шею, стиснул мертвой хваткой, потянул за собой, не дал высвободиться, – и в этом неразрывном единении взаимной ненависти пали оба с горы и ударились замертво о камни. Никто ничего не успел понять.
Вильтруд увидела их уже внизу мертвыми, узнала обоих, узнала своего барона и закричала страшно и безнадежно.
А процессия продолжала медленное и торжественное движение. Что стоит чья-то смерть? Ежеминутно умирают и рождаются люди. А это и не смерть даже, а просто несчастный случай.
Евпраксии о гибели Кирпы и Заубуша ничего не скавали. Матильда сразу же после празднеств устроила обед в честь императрицы, обед затянулся до поздней ночи, маленькая графиня была так добра,
Евпраксия по-прежнему ничего не слышала и не видела. Только завтрашний день. Зеленое поле, белые колья – костяные мослы, загоны для толп, мраморные скамьи для сытых прелатов, кровавое сиденье жестокосердого Урбана. Схватили ее в тиски догматов, прочно схватили и стиснули, как смерть. До сих пор она хотела жить. Всюду и везде билась в ней неугомонная сила жизни, этим держалась во время самых тяжких испытаний и несчастий.
Верила, есть что-то для нее впереди, вот еще одно усилие, еще немного – и засверкает непомраченное солнце, загорятся цветы в теплой траве, защебечут птицы, закукует кукушка. Кукушка, кукушка, сколько мне лет осталось?
Маленькой, еще девятилетней, допытывалась когда-то в зверинце, – взяли ее на весенние княжеские ловы, – у крупной серой птички, которая сидела высоко-высоко меж ветвями и громко куковала радостные годы всем охочим.
Тогда кукушка накуковала ей лишь восемь лет. И за первым, и за вторым, и за третьим разом – только по восемь раз. Умолкла, будто подавилась нещедрым кукованием. Маленькая Евпраксия ударилась в плач, и Журина утешала: "То – восемь лет поверх десятков, дитя мое. Проживешь семь десятков и восемь. Потому что семь десятков накуковать – для кукушки слишком трудно". – "Почему же, когда я не прошу, она кукует долго и много?" – "То для тех, дитя мое, кому не хочется жить на свете". – "А разве есть такие люди?" – "Есть, дитя, ох, есть, многим людям жить невыносимо и тяжко, но маленькие дети о том не могут знать".
Давно перестала быть маленькой, а жить хотелось. Даже когда все вокруг предвещало конец, гибель, верила: никогда не поздно начинать жизнь заново. Лишь тут, среди этих жестоких людей, впервые в отчаянии полнейшем подумала об избавлении смертью. Исчерпанная, опустошенная, беспомощная.
Когда-то содрогаясь в отвращении от прикосновений саксонского маркграфа, с болью в душе призналась себе: не всегда удается безнаказанно быть дочерью великого князя. Теперь поняла: никому никогда не удается прожить безнаказанно…
Ночью к ней пришли чеберяйчики. Встали поодаль, грустно светя золотыми своими глазками, молчали. Она спросила: что присоветуете мне?
Они молчали.
– Может, хотите помочь?
Опять – ничего.
– Что-нибудь покажете мне?
– Посмотри на своего сына, – сказали они.
– Но я ведь никогда его не видела, как же узнаю?
– Смотри, – последовало в ответ.
И вдруг увидела и узнала сына, родное дитя, хотя и не верила, что такое возможно. Шел в одной сорочке, светло-русый, красивый, глаза, как у нее, – серыми длиннохвостыми птицами: сын шел уверенно, размахивал одной рукой, будто взрослый мужественный воин, а другую прижимал к боку, придерживая что-то под мышкой.
– Что там у тебя? – Он не остановился, как-то чудно дернул плечом вверх, и под мышкой блеснуло, растягиваясь в прямую длинную полосу, золото. Евпраксия закричала отчаянно:
– Что это? Крест? Брось его? Брось!
Но маленький кивнул головой через другое свое плечо, – погляди, мол, назад, оглянись, и она поглядела и увидела, что сын идет впереди тысяч детей, ведет их за собой, они собираются из Германии, Бургундии, Франции, маленькие, неразумные, беззащитные, и все они идут молча, упорно, ослепленно. Куда? В крестовый поход. Никто не говорит, но все знают [17] .
17
В 1212 году в самом деле был крестовый поход детей Германии и Франции. Почти все они погибли по дороге или в неволе. Хронисты цинично называли это трагическое событие expeditio derisoria – смешной поход.