Европа кружилась в вальсе (первый роман)
Шрифт:
— Будьте так любезны, я ужасно устал, а слуга все равно этого не найдет… Вон в том шкафу посредине, чуть правее, стоит такой тонкий томик в зеленом кожаном переплете, на корешке золотыми буквами: «П. Альтенберг». Да, да, вот этот. Благодарю. А теперь устройтесь поудобнее, налейте себе, а я вам кое-что прочту. «Летними вечерами житель столицы чувствует себя довольно несчастным. Как будто он всеми покинут, забыт. Скажем, иду я вечером по Пратерштрассе. И у меня такое чувство, будто я, как и другие прохожие, провалился на выпускных экзаменах, а хорошие ученики имеют возможность проводить каникулы на лоне природы. Мы же можем только мечтать — о, шум морских волн, разбивающихся о старые деревянные сваи; о, маленькие укромные озерца; лужайки, покрытые зеленым травяным ковром и мочажинами, про которые лесничий говорит тебе: «Видишь? Сюда вечерами приходят олени на водопой!» О, гроздья сирени, в которых чернеют суетливые жучки и — другие, с отливающими медью надкрыльями; гроздья, склоненные над ручьями, что торопливо скользят по гладким камешкам. А
78
Оттенок амбры (фр.).
Мы же шагаем по столичной Пратерштрассе. Восемь часов вечера. По обеим сторонам улицы — витрины: персики рядом с сельдью. Плетеные изделия. Пляжные шляпы. Черная редька. Всюду поблескивают велосипеды. Воздух пропитан запахом картофельного салата и дегтя в пазах брусчатой мостовой. Дуговые лампы, притязающие в летние ночи на роль светляков, мало что меняют…» Ну, достаточно.
Гартенберг захлопнул книжку и со вздохом отложил ее в сторону.
— Так вот всего этого не станет. Все это исчезнет. Погибнет. После того. Понимаете — после того! Ничего не останется, кроме осколков разлетевшихся вдребезги воспоминаний с острыми краями, которые будут ранить сердце. Нет, я нисколько не упрощаю; по-прежнему будут существовать лебеди, яхты, персики, озерца, куда будут приходить на водопой олени. Правда, все это несколько сместится, перемешается, но сохранится. А вот чего не сохранится, что не уцелеет, погибнет, так это нынешнее наше видение, восприятие. Все ценности, на которых мы воспитывались и росли, чтобы вырасти такими, какие мы есть, будут вывернуты наизнанку, а сколько их вообще на свалку повыбрасывают! А это неминуемо приведет к тому, что соответствующим образом изменится и наше отношение к людям, вещам, к миру, к себе самим… И сегодня мы еще не знаем, как оно изменится и во что выльется. Всему придется учиться заново, приспосабливаться, а для этого я уже слишком стар, дружище. Я имею в виду не столько возраст, сколько — как бы это выразиться — завершенность внутреннего развития. Я уже просто не сумею измениться. А ходить по земле наподобие музейного экспоната… Который nota bene{ [79] } решительно никого не будет интересовать…
79
Букв.: заметь хорошо (лат.).
Воображаю, что вы думаете, слушая эти мои рассуждения. Вы — чех, и Австрия вам мила так же, как заноза под ногтем. Когда Австрия развалится, настанет ваш черед. Не поймите это как двусмысленность — черед избрать какую-либо форму независимости или автономии, словом — свободы, как называют это журналисты; и вы как раз тот человек — говорю об этом без всякой иронии, — который заживет полной жизнью, когда все это полетит к чертям. Собственно, вы и ваши соплеменники уже сейчас живете отчасти в будущем. Так что все, о чем я здесь говорил, к вам никакого отношения не имеет. Налейте себе. Вы не должны от меня отставать. Сегодня я нуждаюсь в несколько большей дозе этого бахусова дурмана.
И поймите, так говорить я могу лишь с человеком, которому мои горести настолько чужды, что ему и в голову не придет как-либо воспользоваться или злоупотребить ими. Несмотря на то, что вы человек с характером. Ну, будет. Куда весомее моих оговорок тот факт, что я все это вам говорю и говорю так; ну да вы достаточно умны, чтобы понять, в каком я сейчас положении.
Да, так о чем, бишь, мы толковали? Ох уж этот цирлих-манирлих!
Короче, если нашим воинственным безумцам удастся убедить императора нажать курок европейского ружья, то — все, конец!
Гартенберг с жадностью осушил бокал.
— И больше об этом ни слова. — Без видимой связи он осведомился: — А в музыке вы немножко разбираетесь? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я выписал из Англии граммофон новейшей марки. Аппарат отменный. Теперь это, видимо, станет главным моим занятием на досуге, занятием, за которым я буду коротать время в ожидании… того. Хорошее вино, красивая музыка… Сказал же император: «Уж если погибать, то достойно!» А ведь я скорее могу себе позволить занять такую позицию, чем он, ибо от меня ничего не зависит. Однако я опять уклоняюсь в сторону… Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, отчего именно у нас, венцев, пользуются такой любовью вальсы Штрауса? Я вовсе не предполагаю, будто вы их непременно обожаете, я тоже — нет, но весьма часто приятно одурманиваю себя ими, это нечто вроде heuriger{ [80] }: крепости никакой, а голову слегка кружит. Ну вот мы и добрались до сути; возьмите для сравнения хотя
80
Молодое вино (нем.).
81
Остроумия (фр.).
82
Так прелестны! (нем.)
Поняв Иоганна Штрауса, вы поймете и государя-императора, и Вену, и вообще все, что вас здесь окружает. А теперь я заведу для вас одну его вещицу.
Ставя на диск пластинку и меняя иглу, Гартенберг сказал через плечо:
— Как вы думаете, прошел бы такой номер, если бы я завещал сыграть на моих похоронах «An der sch"onen blauen Donau»?{ [83] }
13. НЕБОЛЬШАЯ НЕПРИЯТНОСТЬ
Десятого июля в австрийское посольство в Белграде является русский посол Гартвиг, ему необходимо срочно переговорить с полномочным представителем Австрии бароном Гейзелем. В тот день Гейзель как раз возвратился из Вены, и Гартвиг пользуется установившимися между ними добрыми личными отношениями для того, чтобы рассеять свои опасения:
83
«На прекрасном голубом Дунае» (нем.) — вальс И. Штрауса.
— Прошу вас, скажите мне откровенно, по-дружески — что предпримет Австро-Венгрия в отношении Сербии? Вы только что приехали из Вены, какое там принято решение?
Гейзель к такому вопросу был готов, а потому и ответ был у него уже наготове: естественно, его правительство заинтересовано в том, чтобы до конца расследовать фатальное преступление; конечно, если выяснится, что Сербское королевство ни в чем не замешано, никому и в голову не придет призывать его правительство к ответственности. Если же установят, что вина за покушение лежит на какой-либо сербской организации, группировке, клике, то, разумеется, Сербия должна будет виновников найти и наказать, а соответствующую организацию распустить.
После каждой фразы австрийского посланника Гартвиг рьяно кивал головой — да, ему нужно было это слышать. Следовательно, что касается суверенитета Сербии…
Австриец поднял руки — это был оборонительный жест:
— Могу вас заверить: государственный суверенитет Сербского королевства останется в неприкосновенности, и если Сербия проявит хотя бы каплю доброй воли, то кризис, несомненно, разрешится к обоюдному удовлетворению.
Гартвиг схватил руку австрийского посланника:
— Премного вам благодарен. Камень с души свалился. Но есть у меня на сердце еще кое-что. Разумеется, и об этом — совершенно по-дружески, доверительно…
Он вдруг умолк, и его глаза неподвижно уставились в пустоту.
Гейзель непроизвольно наклонился, словно желая помочь гостю. Но русский посол уже сполз с кресла на ковер. Его глазе остались открытыми…
Стакан воды, в растерянности расплеснутой у судорожно сомкнутых губ, слуга помогает Гейзелю перенести Гартвига на диван, срочно вызванный доктор, освидетельствование, длящееся меньше минуты, диагноз — русский посол скончался.
Нехорошо, ужасно нехорошо…
У барона Гейзеля вдруг возникает трагикомическое чувство — он сам сознает его смехотворность, — будто теперь именно по его вине начнется война: русский посол умирает в австрийском посольстве как раз в то время, когда вот-вот разразится конфликт с Сербией, подопечной России! Разумеется, это абсурд, нервы шалят от чрезмерного напряжения.
Но что все как-то осложнилось — это бесспорно. Причем положение еще более усугубляется, когда в австрийское посольство прибывает секретарь русского посольства и среди сопровождающих его лиц — не кто-нибудь, а дочь Гартвига! Посетители ведут себя довольно странно: осматривают стаканы на столе, секретарь ничтоже сумняшеся спрашивает, не съел ли здесь чего-нибудь посол Гартвиг…
В конце концов Гейзель приходит к выводу, что будет лучше всего, если он снова отправится в Вену, откуда только что приехал, потому как если он станет письменно объяснять только что возникшее здесь сложное хитросплетение неблагоприятных обстоятельств, на это понадобится бесчисленное множество страниц.