Эй, вы, евреи, мацу купили?
Шрифт:
Десять лет умерли, десять лет родились новых. Как Муня летал за колбасой в Москву. Борода поседела, шляпа выцвела, и Союз распался.
То-то и оно.
Долгий авиарейс мог прерваться в Токио, где вместо урн торчали компьютеры. Его двенадцатилетняя дочь вошла в Интернет и прочла на Lenta.ru.
«Австралия – концлагерь. Детей продают в рабство, а девушек – в бордель».
Шнеерсон сделал глаза.
– Мне, – сказала дочь, – двенадцать. Куда меня отправят?
– Но ты еще не девушка на работу.
Такие дела.
Седая борода и широкополая шляпа оттеняли взгляд
Над Мельбурном самолет шмякнулся об полосу аэродрома. Благословен, кто съестное упрятал в желудки. Таможня и овчарки тут как тут. Толпились полуголые австралы, встречающие не Шнеерсона. Он сдвинул шляпу набекрень.
– Привет!
Курчавый и загорелый сын размахивал руками и бежал навстречу. Вот теперь они по-настоящему приземлились.
– Ты успеешь на зажигание ханукии! – сказал Андрей.
– Да? – удивился Шнеерсон, – а что это такое?
В «Тойоте» они пересекали безразмерную деревню, омытую океаном и рекламными огнями. Для концлагеря это очень красиво.
Мельбурн не шире буханки хлеба; остальное пригород и Балаклава. На Балаклаве живут евреи. Любой русский на Балаклаве – еврей, как и любой еврей в Австралии – русский.
На Балаклаве девочки танцуют, на Балаклаве водку с пивом пьют. А по краям «хрущевки». Открываешь: шаг вправо – на кухне, влево – на кровать. Вещи здесь раскладывают по плоскостям и постоянно борются с бардаком.
Вечерами слышно как шумят машины на трассе, проходящей неподалеку.
– Австралы живут в домах, – сказал Андрей, – в квартирах эмигранты; русские оккупировали коммуналки, подслушивают друг друга и сплетничают.
– Ты австрал?
– Да, – сказал Андрей, – я купил дом у болота. К нам залетают попугаи, иногда даже соседские сараи.
– Это такие сараи или ветер?
– Знаешь, здесь устроиться на работу – все равно, что второй раз жениться. От этого хочется удавиться.
Балаклава встретила ханукией – ободранной елкой. Набегало детство: магазинчики, бублики, шпроты; брюки-клеш, авоськи с колбасой. Обувь ноги жмет. Коровье бешенство – холидей для Балаклавы.
Напротив ресторана «Кошер – бекицер» белело выкрашенное здание синагоги. У калитки на табуретке иконой стоял фоторобот Любавического ребе, блестела медная кружка цдаки.
– Иди, папа. Мы тебя здесь подождем.
– А почему я? – Он сдвинул шляпу на затылок.
– Потому что они тебя ждут.
– Но они меня не знают.
– Поэтому и ждут.
– Да иди уже, – сказала Аня. – Я хочу спать.
Бедняжку укачало в самолете.
Шнеерсон вышел из машины, его встретил рекламный шит «Машиах нау ин вей!». Луна играла оркестровым барабаном; три звезды, взволнованные лица ветеранов.
– Мы из Одессы.
– Мы из Одессы 20 лет назад.
Подошли евреи в лапсердаках, шляпах и пейсах.
Между тем, раввин Горелик мучался животом в туалете и когда вышел во двор, ханукия уже горела.
– Зажег кто? – громко спросил Горелик, неприятно ощущая мокрые руки после туалета.
– Вон тот с бородой в шляпе, – ответила толпа.
– Кто?
Раввин
У кого были черные сюртуки и лисьи шапки, те толкались в сюртуках и шапках; у кого черные панталоны до колен и белые гольфы, те напирали в панталонах и гольфах. Сзади наскакивал молодняк с пейсами завитыми в спиральки да в косички заплетенными. Ханукия горела. Горелика трясло, а русский народ разливал вино в стаканы и занюхивал Халой, как это они делали в СССР.
– First Moshiach Congress, – сказал раввин.
В соседней церкви ударили в колокола. Танцевала Балаклава на тротуарах, трамвайных рельсах.
Машиах! Машиах! Машиах!
– Идите в синагогу! – зазывал габай Хаим.
Но они танцевали и пели. Они-таки и здесь, на краю свету, сделали свое еврейское гетто и танцевали. А что за жизнь без гетто? То-то и оно. Срывалась служба.
– Гони их в синагогу! – кричал Горелик.
Но Хаим бессилен. Он прижал Муню к фотороботу.
– Папа твой откуда родом?
… Перед Муней отчим Гриша. …Гриша отсидел семнадцать лет в Магадане, но после смерти Сталина носил сталинский френч, галифе с сапогами, отпустил усы, курил вонючие папиросы и повторял ужимки вождя вплоть до «Расстрелять всех к е***ей матери». Но сейчас здесь на Балаклаве Муня вдруг рассмеялся и пожал плечами.
– Мамзер, – доложил Габай раввину.
Горелик залпом выпил стакан вина. Срывалась служба.
– Мамзеры они смышленые, – сказал Хаим, наполняя вином стакан Горелика. – По его наглости видно, что он мамзер.
– Будь осторожен, – сказал раввин. – У нас не доказательств.
Между тем, в «Кошер бекицер» пришли люди с кладбища, с другой стороны приехал свадебный кортеж. При входе в ресторан они смешались.
– Ну, тащи его в «Бекицер», пусть он поддаст, как следует, мы проверим его, – сказал Горелик, – как он в воде не тонет и в огне не горит.
Хозяйка ресторана Лена управляла им с тех пор, как ее бросил муж, не развелся с ней, но сгинул.
– Этот парень говорит, что он Шнеерсон, – сказал Габай, – самозванец и мамзер.
Царица Лена встретилась с голодным взглядом Муни и покраснела. Позови он ее сейчас на небеса или куда еще, пошла бы.
Человек в шапке со своим стаканом остановился перед Шнеерсоном.
– Я шью шапки-ушанки. Дай мне благословение.
Муня сделал глаза.
Представил себя портняжкой… Он несет коробку из-под телевизора, набитую шапками… А пешком здесь ходят только проститутки… И вот несет он коробку и догоняет его «тойота» с шашечками, как таки… Полицейский приоткрыл окно… «Сэр, коробку медленно опустить»… А Муня принял его за таксиста… «Давай, давай! Я пешком дойду»… и рукой показывает, мол, проваливай, милый… Полицейский смотрит на Муню… Муня на полицейского… У полицейского два дома, жена, дети, одиночество, Интернет, русская любовница, адвокат, Тихий океан, Красная пустыня, австралийский футбольчик foote…Короче говоря, он молчаливый недалекий и практичный… а рядом шел бесстрашный Муня…