Эжени де Франваль
Шрифт:
Пока еще не изобрели нравственные нормы, пригодные для всех, приходится довольствоваться теми, что имеет общество, где проживаем мы согласно предназначению природы и где рукой ее начертаны законы, кои стереть безнаказанно невозможно.
К примеру, сударь, семья ваша обвиняет вас в кровосмесительстве. Несколько ложных умозаключений, имеющихся под рукой для оправдания сего преступления, для сокрытия всей омерзительности его, ни в коей мере не могут умалить его недозволенности, и на какие бы авторитеты у иных народов вы ни ссылались, доказать, что прегрешение сие, не почитаемое за преступление лишь ничтожным числом племен, не вызывает обоснованного возмущения и отвращения там, где оно караемо законом, невозможно. Совершеннейше ясно также,
Если бы вы взяли себе в супруги дочь вашу где-нибудь на берегах Ганга, где подобные браки допустимы, проступок ваш был бы отчасти извинителен. Но там, где подобные союзы запрещены законом, являя сей возмутительный порок обществу… женщине, безмерно вас любящей, но через коварство ваше стоящей на краю могилы, вы творите неслыханное злодеяние, разрушая святые узы, наложенные на нас самой природой, узы, привязывающие дочь вашу к той, кто дала ей жизнь, к той, к кому она должна питать нежную и почтительную любовь.
Вы принудили дочь вашу презреть священные ее обязанности, посеяли ненависть к той, кто выносила ее под сердцем. Сами того не замечая, вы куете клинок, чье острие сможет она направить и против вас. Вы не привили ей ни одного нравственного устоя, не внушили ни единого принципа, так что, если однажды она покусится на вашу жизнь, знайте, что вы сами вложили разящую сталь ей в руки.
— Ваш способ убеждать, столь отличный от тех, что применяют обычно люди вашего сословия, — ответил Франваль, — побуждает меня к откровенности, сударь. Я мог бы отвергнуть ваши обвинения, но надеюсь, что мое искреннее признание в своих пороках побудит вас выслушать также и исповедь об изъянах жены моей, даже если мне придется поведать истины не менее печальные, нежели те, что раскрылись вам в моем рассказе.
Да, сударь я люблю свою дочь, люблю страстно, она моя любовница, моя жена, моя сестра, моя поверенная и мой друг, единственное мое божество на земле, бесценное достояние души моей, коему я всем обязан. Чувства эти пребудут со мной всю жизнь, и я готов присягнуть, что не отрекусь от них никогда.
Первейший долг отца по отношению к дочери — и вы, сударь, несомненно, с этим согласитесь — состоит в том, чтобы составить счастье ее. Если же он не сумел сделать этого, дочь вправе попрекнуть его; если же ему это удалось, никакие укоры ему не страшны. Надеюсь, что вы помните о том, что я не прельщал и не принуждал Эжени. Я не оставил ее в неведении относительно законов нашего общества. Поведав ей о розах Гименея и о шипах его, я признался ей в своей страсти и предоставил свободу выбора. У Эжени было достаточно времени для размышлений; она же, ни минуты не колеблясь, избрала меня творцом своего счастья. Так разве я был не прав, подарив ей счастье, которое она, по зрелом размышлении, сама для себя избрала?
— Эти недостойные уловки не могут служить оправданием. Вы не смели даже намекать дочери, что тот, кто лишь через преступление может стать ее избранником, составит счастье ее. Сколь ни привлекателен предложенный вами плод, разве не томило бы вас раскаяние, если бы вы знали, что мякоть его отравлена? Увы, сударь, поведение ваше свидетельствует о том, что, думая лишь о себе, вы сделали из дочери вашу сообщницу и жертву одновременно. Вина ваша непростительна…
А добродетельная и чувствительная супруга ваша, чье разбитое сердце вы столь жестоко попираете, — в чем она провинилась перед вами? В чем ее вина, нечестивец… В том, что она боготворит вас?
— Вот именно об этом, сударь, я хочу с вами поговорить и рассчитываю на ваше доверие. Думаю, что имею на это право, ибо вы открыто пришли ко мне удостовериться в возводимых на меня обвинениях!
И тут Франваль показал Клервилю письма и расписки, написанные якобы его женой, и с присущей ему изворотливостью стал убеждать последнего в подлинности любовной интриги госпожи де Франваль.
Клервилю, однако, все было известно.
—
— Эти документы подлинны, сударь.
— Они подложны.
— Вас ввели в заблуждение. Позволите ли вы мне попробовать переубедить вас?
— Пожалуйста, сударь. Помимо ваших слов, у меня нет иных доказательств для признания их подлинными, а в ваших интересах поддержать выдвинутое вами обвинение. Признавая их подложными, я придерживаюсь свидетельства вашей супруги, которая также была бы заинтересована скрыть истину, если бы они были подлинны.
Вот как я рассуждаю, сударь… В основе всех поступков человека лежит выгода, она — главная пружина всех его предприятий. Там, где я ее вижу, тотчас же загорается для меня свет истины. Правило сие меня никогда не обманывало, и вот уже сорок лет как я нахожу подтверждения ему. Но разве добродетель жены вашей не является в глазах всего общества лучшей защитой от омерзительной сей клеветы? И разве ее искренность, ее чистосердечие, ее неугасимая к вам любовь не являются порукой, что она не способна на подобные поступки? Нет, сударь, нет, не здесь находятся истоки преступления. Зная последствия, вам следовало бы лучше увязать концы с концами.
— Сударь, это оскорбление.
— Простите, но несправедливость, клевета, распутство приводят меня в такое негодование, что я не всегда могу сдержать возмущение свое, вызванное низменными сими поступками. Давайте же сожжем эти бумаги, сударь, настоятельнейше вас прошу… сожжем их ради чести вашей и вашего покоя.
— Я не представлял, сударь, — сказал Франваль, поднимаясь, — что, исполняя службу, подобную вашей, так легко становишься защитником… покровителем беспутства и супружеской измены. Жена бесчестит меня, разоряет, я предъявляю вам доказательства. В ослеплении своем вы предпочитаете обвинить меня и выставить клеветником, но не признаете ее развратной изменницей! Ну что ж, сударь, пусть решает закон. Я подам жалобу во все суды Франции, принесу туда свои доказательства, обнажу свой позор, и тогда посмотрим, будете ли вы все еще столь простодушны или скорее глупы, чтобы продолжать защищать вашу посрамленную подопечную.
— Итак, сударь, я ухожу, — сказал Клервиль, также вставая. — Я не мог вообразить, что ваш извращенный ум столь повредит качествам души вашей и Что, ослепленный неправедной местью, вы хладнокровно будете строить коварные козни ваши… Увы, сударь, наша беседа еще более убедила меня в том, что как только человек пренебрежет священным для него долгом, то он сразу же забывает и прочие свои обязанности… Если же ваши взгляды изменятся, потрудитесь известить меня, сударь, и вы всегда найдете в вашей семье и во мне друзей, готовых раскрыть вам объятия… Позволено ли мне будет увидеть мадемуазель, дочь вашу?
— Ваше желание для меня закон, сударь. Я сам вас провожу к ней и прошу употребить все ваше красноречие, все ваши чрезвычайно убедительные доводы, чтобы раскрыть перед ней все те ослепительные истины, в которых я имел несчастье усмотреть лишь заблуждения либо ложные посылки.
Клервиль прошел к Эжени. Она ожидала его, будучи облаченной в самый вольный, самый кокетливый и самый элегантный свой туалет. Бесстыдной дерзостью, порожденной преступлением и небрежением к себе, исполнены были ее взгляды, и вероломная дочь, оскорбляя самое звание свое, но сохраняя, несмотря на тягчайшие пороки, нежную девическую красоту, всем своим обликом воспламеняла превратное воображение и возмущала добродетель.