Фаина Раневская
Шрифт:
Флакончики
Фаина Георгиевна рассказывала, что юная Марина Цветаева испытывала пристрастие к… склянкам из-под духов, обнаруживая в них разнообразие, красоту и совершенство форм. Бывало, взяв маленький ножичек, Марина не спеша и аккуратно счищала наклейки с флакончика. А потом, любуясь им на просвет, говорила удовлетворенно: «Все. И этот ушел в вечность».
Где-то теперь эти склянки, прелестные формы, освобожденные цветаевской рукой? Ушли в вечность… На неприбранных московских дворах валяются пузырьки из-под тройного одеколона, который неимущие
«Талант сейчас ни при чем», — любила повторять Раневская. Цветаева сейчас для многих-многих тоже ни при чем.
…А сдружились они еще в юности. Фаина Георгиевна рассказывала, как однажды, в пору Гражданской, прогуливаясь по набережной Феодосии, столкнулась с какой-то странной нелепой девицей, которая предлагала прохожим свои сочинения. Фаина взяла тетрадку, пролистала: стихи были несуразные, девица — косая. Раневская, расхохотавшись, вернула хозяйке ее творение. И пройдя далее, вдруг заметила Цветаеву, побледневшую от гнева, услышала ее негодующий голос: «Как вы смеете, Фаина, как вы смеете… так разговаривать с поэтом!»
Дивный старик
«Вспоминаю Феодосию в годы гражданской войны. Мы играем спектакль, а прямо за сценой жена директора театра жарит рыбу. Нас мутит от голода. Жалованья не платят. „Как вам не стыдно беспокоить человека на смертном одре?!“ — отмахивается от актеров директор.
Благодарю судьбу за Максимилиана Волошина, поэта и художника, жившего в Коктебеле. Он не дал мне умереть от голода. За дивного старика — композитора Спендиарова. Старик этот был такой восхитительный, трогательный.
И вот он приехал в Крым. Ему дали мой адрес. Он постучал в дверь. Я не знала его в лицо, он сказал: „Я — Спендиаров, приехал устраивать концерт, семья голодает“. — „Чем я могу вам помочь?“
Чудесный старик. Я побежала к комиссару: „Знаменитый композитор, он голодает!“ А уже подходили белые. И по городу были развешены листовки: „Бей жидов, спасай Россию!“
Был концерт. Сидели три человека. Бесстрашные. Моя театральная учительница П. Л. Вульф. Ее приятельница. И я. Он пришел после концерта и ночевал у нас. Сияющий. Счастливый. И сказал: „Я так счастлив! Какая была первая скрипка, как он играл хорошо!“
По молодости и глупости я сказала: „Но ведь сборов нет“. Он: „У меня еще есть золотые часы с цепочкой. Помогите продать, чтобы заплатить музыкантам“.
Опять побежала к комиссару. Он был озабочен. Я уже видела, что он укладывается. „Сбора не было, товарищ комиссар. Старичок уезжает ни с чем — дать бы пуд муки, пуд крупы“.
…Я написала обо всем этом дочери Спендиарова, когда она собирала материал для книги об отце в серию „Жизнь замечательных людей“. Она ответила: „Все, что вы достали папе, у него в поезде украли“.
И жена Горького рассказывала мне… В революцию, в 18-м, бросилась дама с моста в Неву. За ней две борзые. И все трое — камнем ко дну. От отчаяния.
И, горестно помолчав, Раневская прибавляет: «Зверюга».
Восьмой квартет
Это было много десятилетий спустя.
— Я не имею права жаловаться, — рассказывала Раневская. — Мне везло на восхитительных людей. Нельзя жаловаться, когда общалась с Шостаковичем. Мы болели в одно и то же время. Встретились в больнице. Нас познакомил Михаил Ильич Ромм. Я рассказала Дмитрию Дмитриевичу, как с Анной Андреевной Ахматовой мы слушали его Восьмой квартет. Это было такое потрясение! Мы долго не могли оправиться.
На следующее утро (он уже очень плохо ходил) в дверях моей комнаты стоял Шостакович с пакетом в руках. И сказал мне: «Я позвонил домой. Мне прислали пластинки с моими квартетами, здесь есть и Восьмой, который вам полюбился». Он еле-еле удерживал пакет в руках, положил на стол, а потом, приподняв рукав пижамы, сказал: «Посмотрите, какая у меня рука». Я увидела очень худенькую детскую руку. Подумала: как же он донес? Это был очень тяжелый пакет.
Спросил, люблю ли я музыку? Я ответила: если что-то люблю по-настоящему в жизни, то это природа и музыка.
Он стал спрашивать.
«Кого вы любите больше всего?»
«О, я люблю такую далекую музыку. Бах, Глюк, Гендель…»
Он с таким интересом стал меня рассматривать.
«Любите ли вы оперу?»
«Нет. Кроме Вагнера».
Он опять посмотрел. С интересом.
«Вот Чайковский, — продолжала я, — написал бы музыку к „Евгению Онегину“, и жила бы она. А Пушкина не имел права трогать. Пушкин — сам музыка. Не надо играть Пушкина… Пожалуй, и читать в концертах не надо. А тем более петь, а тем более танцевать… И самого Пушкина ни в коем случае изображать не надо. Вот у Булгакова хватило такта написать пьесу о Пушкине без самого Пушкина».
Опять посмотрел с интересом. Но ничего не сказал.
А на обложке его квартетов я прочла: «С восхищением Ф. Г. Раневской».
Раневская смеется и грустит
«После спектакля подошел поклонник: „Товарищ Раневская, простите за нескромный вопрос: сколько вам лет?“ — „В субботу будет 115“. Он прямо обмер в восторге: „И в такие годы так играть!“».
«„Правда — хорошо, а счастье — лучше“ А. Н. Островского, где я, если вы помните, играю няньку Фелицату.
Знаете, почему эта пьеса современна? Там все — жулики».
«Зал принимал меня так, как будто я поставила людям клистир восторгов. Михаил Чехов в юбочке! Множество писем. Один написал: „С вас магарыч за вашу дивную игру“. Я заболею манией величия, и вы будете таскать мне передачи в сумасшедший дом».
«У актера С. нет никакого темперамента. На спектакле он меня все оплевывает».
«Вытянутый в длину лилипут. Лилипут сделал в трамвае пипи — вот и все, что сделал этот режиссер в искусстве».