Факультет чудаков
Шрифт:
Утром я узнал случайно, непривычно: мой друг — сибирский романтик и фантазер, душа-человек, в настоящем — студент Института физической культуры — принял на себя руководство студенческим антисемитским кружком.
В это утро я потерял и отринул друга, и вечер был не во всем схож с тем последним, который хотелось забыть и помнить. Я одиночествовал и думал не о жизни и не о счастье. Я думал просто о завтра.
Завтра, на следующий день, я пришел в коллектив ВЛКСМ чужого мне института, я сел в кресло, неудобное до боли, заявил о существовании кружка
…Это все. Это — апрель. Городской поспешный апрель, иные камни в закате и ладожские талые льды. (Тогда славно пролентяйничать вечер, ходить под нездешними сфинксами, дышать ветровой свежестью ледохода и нюхать весенние бойкие почки).
А теперь — уездный июль. А теперь стрижи насквозь просвистали небо, теплынь, тишину, счастье…
…За окном — березовая нежность, и Гоц с подоконника хорошо улыбается мне.
Подоконник исклеван воробьями и рыж.
Гоц сказал мне сегодня — с пальцев его свисали старые фотопленки, мы вдвоем скучали в его павильоне; картонные пропилеи сизели вечерне, меж колонн силуэты раскинули руки, силуэты клонились христами, распятые тени их были лучисты — Гоц сказал мне, плавая ангелом по ателье:
— Я полечу! Вот увидите, я полечу через неделю.
— Куда и на чем? — спросил я вяло.
Гоц приложился щекой и ладонью к стеклу. Стекло павильона сквозило двором, лиловой прохладой, через плечо он сказал негромко:
— Виктор, я очень, очень рад. Больше, чем очень… Полечу я на привязном аэростате. Полк будет производить зенитную съемку местности. У них нет фотографа. Комполка, с которым вы познакомили меня в прошлое воскресенье, предложил мне… Вы понимаете?.. Конечно, я неверно сказал — «полечу»; я просто поднимусь на старой дрянной трясогузке, но все-таки, все-таки мне это огромное счастье… Ведь я облетал полнеба, Витенька, теперь меня тешит дутый сюрприз на ниточке… Я осуждаю себя, определенно осуждаю!..
Гоц стоял в полоборота ко мне, такой земной, сутулый, как часовщик, и поднятой рукой с извечно сведенными пальцами будто сжимал колокольчик, устало возвещая в суде спокойствие, приговор…
— Но…
…Он неожиданно выпрямился. Расставив ноги, раздувая усы, вдруг стал он похожим на соленого шкипера из Стивенсона, который вот сейчас крикнет, радуясь лихому штормяге: «Тысяча ведьм в бочке эля, я знаю, что делаю!»
…И он выдохнул нежно, как серафим:
— Но, Витенька, я не могу не восторгаться… Ведь я…
Я перестал слушать его. Он, наконец, просто смешон мне. Я смотрел вокруг себя на ателье, которое было волшебно, как все ателье ночью, и думал свое.
Прежде я мыслил приблизительно так: пока буду учиться. Это самое главное. Питаюсь я неплохо, зарабатываю на себя чертежами, у меня превосходные способности, ясность ума, хороший желудок, зоркость, как у ирокеза,
Я мыслил так и о том, как и о чем мыслит девяносто процентов беспартийной учащейся молодежи. Отношение мое к соввласти, к строительству социализма самое смирное, самое лучшее: что полезно всем — полезно и мне. По направлению ума, воли к труду я — утилитарист: семь раз отмерь свою жизнь, пригони ее к обществу заподлицо (коллектив я приемлю постольку, поскольку…) и делай пользы — маленькие, большие, какие сможешь (разумеется, не «земские». Между восьмидесятниками и мной нет сходства, ибо во мне самом заложена разница: те — нытики, а я, слава богу, ничего подобного — моя впечатлительность закручивает меня берестой из-за любых пустяков, что ни говори Людвиг о пассивном созерцательстве).
Я думал приблизительно так. И я полагал в свои двадцать два года, что это — мое навеки нерушимое мировоззрение и я обеспечил им себе прехорошенькую жизнь.
И вдруг сейчас вот, видя браконьерские баки Гоца и в руках его пленки, стекающие меж пальцев, как сельди, — вот сейчас, опять и снова внимая его глухим (в стенку, в ладонь) десятым мечтаниям о полете, я почувствовал, что скоро сам полечу и уже полетел куда-то, не то в астральные сферы, не то с кровати.
Я теряю черт знает что из-под себя и себя самого. Проклятое лето! Потерять себя легко, как вату из уха…
В памяти свежесодранной заусеницей — недавняя беседа с Людвигом. Как всегда, она состоялась вечером и началась шуткой.
Людвиг делал гимнастику. Он был гол совершенно. Одинокие трусики распластались по стулу, как крылья. Плясал пол, валились на пол портреты. Я наблюдал и грыз веточку. Людвиг мило спросил, перегибаясь вперед:
— Как по-вашему я сложен?
— Пополам… — ответил я, выплевывая кору, — пополам, Люля.
…Гимнастика кончилась. Волосы упали ему на лоб, как у скрипача. Рыжая прядь волос сломалась, как молния. Трусики полетели через комнату гигантской бабочкой — антиопой.
— Вы культсволочь, Виктор! Ваши каламбуры некстати — это мне репейник под хвост. Что я, лошадь — вас слушать!..
Через минуту мы помирились и уже трепались, как флаги.
Подобно всем совершеннолетним интеллигента нам, сходясь на пару слов, мы говорили о вещах, которыми каждый в отдельности не занят ничуть. Решив, что, вероятно, современные греки свои древние пропилеи пропили-проели (каламбур), назвав Христа полубожественным проходимцем, мы сочинили эпиграмму на любого из нас: «Я широкая натура или узкая? Не натура. Просто дура! Просто русская!..» После говорил Людвиг: