Факультет чудаков
Шрифт:
— …Простите… Вы к нам, кажется… Простите, но Николай Иваныч будут недовольны, если вы к обеду в… таком… придете. Они не любят. Вот братец ихний приходил иногда к обеду в трусиках, так Николай Иваныч и бумажку на дверь прикололи: мол, «Гоц обедает. Голых просят не входить!..» Право… Простите меня, пожалуйста, но право — Николаю Иванычу вредно волноваться. Знаете ведь его… Ведь он у меня, как ландыш!.. Уж простите…
Разговор двух братцев всегда нарочито полемичен и переперчен не по существу. Он, короткий и звонкий,
Людвиг. — Ну как, Николай Иванович, твои пионеры? Уехали — тебе и горя мало! Признайся, ты ими занят постольку, поскольку детеныш твой — с красным галстуком?..
Ник. Ив. — Ну-с?
Людвиг. — Вот и «ну-с»! Так и вся твоя общественность: насквозь лична, как полотенце. У тебя нос баклажаном, ты любишь нюхать книжки. Поэтому ты даровой библиотекарь — «что прикажете?..» Ты — герой в отставке, ты — царский летчик, в голове у тебя свербит небо, поэтому ты осоавиахимовец. И все. В остальном ты — как в щелке. Ты ковыряешься. Ты русак, Коля. У тебя запечные склонности. Произвел рекогносцировку и — в щелку.
Ник. Ив. — Ну-с, дальше. Я слушаю тебя, Люля.
Людвиг. — Все!
Ник. Ив. — У тебя близорукая душа, Люля, громкое сердце. Я советую тебе записаться в христомол.
Людвиг. — Фуй, какой ты злобствующий мещанин, Коля… Сатириконец! Анатоль Франс в наперстке!
Ник. Ив. — Люля, ты почувствуй. Люля, не надо делать хвост фонтаном. Ты сам мещанин, только временно иллюминованный… По молодости…
Людвиг. — Ты реакционная дырка, Коленька!
Ник. Ив. — Милый Люля, ты агитпропка, затячка, Люля!..
Сегодня шли втроем в библиотеку, потели, зевали. Тени наши на падающих заборах страдали любопытством: вытягивались как тромбоны. Хотелось пить. Ломовые лошади по мостовой пылили мохнатыми ногами, мохнатыми, как у царицы Савской.
Николай Иваныч говорил:
— Знаете, кто вы, друзья? Чур, не обижаться…
Он указывал рукой на окно аптеки. Удивлялись и взирали. Висел аншлаг: «В продажу поступили молокососы. По ценам резинотреста».
В библиотеке журчал газетный покой. Мы пили книги. Ручейковая рябь полок струила классиков. Столы плескались беллетристикой. Круглая этажерка, вращая справочники, была подобна турбине.
Каталоги мотыльково сквозили белизной. (Их всегда листают угарно, как ромашки в июне: «Любит — не любит, любит — не любит, любит…» «Я — Тепленький! Дайте мне физику». — «Вы Тепленький, нате вам физику…»)
Библиотекарь подобен спруту — он многорук. Николай Иванович выдавал, записывал, искал, находил, по-шулерски передергивал карточки. Мы с Людвигом пьянели от книг, от жары, от людей, мы лениво сидели, разбросав руки и ноги, были окутаны газетами, что водорослями, цеплялись за них, как рыбы.
Уходя, видели: Николай Иванович оживленно беседовал с моим военным начальством — командиром полка. Я познакомил их здесь в читальне, и Николай Иванович жестикулировал как шаман. Вышли — в глаза просочился вечер. Вечер был пылен.
Людвиг
Я — весь в мелочах и вижу, запоминаю в других легче всего веснушки. Я наблюдаю за Людвигом в сокровеннейшие его минутки: когда он пишет письма, болтает ложкой в стакане, как детка, стрижет ногти. Во всем, по всему он страшно близок мне, я физически чувствую его на расстоянии, будто мы разнополы. Но это именно плотское его естество (по-библейски!). А что-то другое еще чуждо мне, странно мне, незнакомо, непонятно, неприятно… Неужели это его партийность? Возможно. Я не люблю сектантскую привычку коммунистов делать секреты из пустяков, скрывать от нас, беспартийных, обыкновеннейшие вещи, о которых пишут в газетах. Самое большое зло в наших вузах — чрезвычайная обособленность партколлективов. Беспартийные, если к тому же они не члены профсоюза, ходят иностранцами. Они свободны даже от всяких общественных нагрузок. Они своекоштны, как кошки на крыше. Отсюда — всевозможные акты всевозможных упадничеств. Нам трудно сохранять равновесие: центр тяжести выше точки опоры. Мы только умники… а не ваньки-встаньки.
Я попробовал сейчас возобновить, продолжить наш вчерашний разговор. Взглянул на Людвига: он наклонил голову, у него кислое лицо от жары, он идет брезгливо, как по гусеницам.
— …Вы слышали? Сейчас мальчишки дразнили огромную бабу: «Ольга Пална — долга палка!..» Мужик спросил в подворотню: «Здесь, что-ли-ча, доктор?.. Как его, лешего, звать-то!..» Наступив на афишку, вы прочли ее: «Все как один на массовое гулянье!» Разбирая указ о призыве 1906 года, вы не пробовали скаламбурить: «Пошел по призыву — пошел по призванию?..»
— … Слушайте, Людвиг. Я — созерцатель, верно… Но созерцатель активный, бойкий. Наблюдение мое не статично. Обхожу объекты со всех сторон, как лошадь… И если судьба приклеит к месту, я хоть пяткой поболтаю во время недвижного обозревания. Это избыток жизни и мироощущения. Как иначе сказать? Я живчик! Зато я одинаково увлекаюсь, наблюдая все: человеческие спины, неверный барометр, чужую нежность, борьбу классов и клочок бумажки на ветру. Метод познавания — лирическая взволнованность. Да, да, не удивляйтесь. Правда, это очень непрочный метод, но иные разные там диалектики и позитивизмы пугают меня. Я сторонюсь их, как сторонился бы падающих колоколен, символизирующих религии: либо оглушат, либо задавят…
Людвиг опередил меня на шаг… Ветер дул ему в спину. Складочки бежали по рубахе, как рябь по воде. Он опередил меня на три шага.
— Вы — помесь Маха с вятской мочалой, Виктор. Ваша лирическая взволнованность как метод наблюдения — иосифо-уткинизированный маховский комплекс ощущений, как метод исследования. Какая же, к черту, активность! Нужна вам только нирвана на морковном соусе да веселоумные разговорчики. Увидите сами — спокойненько проживете, как и не жили. Колокольни падают редко. И помрете вы от подагры…