Факультет чудаков
Шрифт:
Алексей Алексеевич не знал о существовании Раймунда Луллия, он был поражен, если не уничтожен.
Тогда вмешалась живопись…
Проходя через двор, Алексей Алексеевич остановился у вновь открытого домового клуба. Широкая приветливая дверь, казалось, приглашала войти. И он вошел.
Тогда живопись всеми своими красками ударила ему в уши и в глаза, во все его поры. Монументальная на стенах и молодая, написанная бригадой Изорама, она ударила в барабаны, чистая, как музыка, она приняла, как вода, Алексея Алексеевича всего без остатка. Ее несмешанные краски, простые, как цвета радуги, и ее ритм, похожий на биение пульса, спускался к нему с потолка по стенам, и вот, подхватив его, он парил с ним в воздухе. То был ритм живой живописи, ритм самой жизни. То были вещи, схваченные реалистическим глазом со всех сторон, вещи, просвечивающие: видимость и сущность. То были вещи, переставшие быть вещами,
То был новый метод, помогавший не только видеть, но и понимать. То была живопись, похожая на живопись современной буржуазии, как астрономия на астрологию, как химия на алхимию, как наука на религию, как человек на чучело.
В то время, как живопись современной буржуазии, подобная волшебнику в сказке или полицейскому, регулирующему движение мановением своей палочки, останавливала жизнь, спешащую, текучую, превращающуюся, тем самым лишая жизнь жизни, делая ее похожей на смерть, главное отличие которой от жизни — это отсутствие движения.
Та живопись, перед которой стоял профессор, показывала движение как борьбу двух противоречий в едином, не чучело жизни, а самое жизнь и самое науку.
История науки от Эмпедокла и Эвклида до Павлова и Эйнштейна, история мышления от Гераклита и Аристотеля до Маркса и Ленина была рассказана средствами живописи просто и выразительно. Но тень науки, ее пародия, также не была забыта художниками. От Эмпедокла до наших дней она боролась с настоящей наукой, меняя видимость, но не сущность. Рабле своим смехом и Свифт своей выдумкой помогали молодым художникам изображать пародию на науку всех времен. Сопротивляющуюся, живопись тащила ее на расправу. Алексей Алексеевич узнал Петра Ивановича всех времен и его машину. Он был изображен в виде свифтовского старика из «Путешествия в Лапуту», изобретателя мыслительной машины, которая отличалась от машины Петра Ивановича несущественными деталями. Профессор удивился, как он не вспомнил Свифта тогда, когда Петр Иванович показывал ему свое изобретение. Но следующий эпизод заставил его удивиться еще больше. В следующем свифтовском персонаже он узнал самого себя. Это был тот самый свифтовский учитель, который учил своих учеников математике, давая им микстуру. Микстура поднималась в мозг, принося с собой туда же теорему. Что это так, нельзя было сомневаться. Диалектика изображения, рисунков, последовательно связанных между собой, подтверждала это так же, как и надпись. Теперь он интересовался уже не изображением, а собой и своей работой. Его последние эксперименты по усилению мозговой деятельности механическим путем при помощи синтеза пищевых веществ, разве не было это то же самое?
Теперь он не видел принципиальной разницы между «наукой» Каплина и своей наукой. И он уже не смотрел на живопись. Он не замечал ни того мастерства, с которым была рассказана история науки, ни тех особенностей живописи, которая не боялась рассказывать подробно как литература, в то же время оставаясь живописью.
— Надо с этим покончить, — сказал он и вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за руку.
Тогда вмешался управдом.
— Сегодня торжественное открытие нашего клуба, — сказал он, — мы хотим просить вас, чтобы вы присутствовали и прочли доклад о ваших научных изысканиях. Не бойтесь, что вас не поймут. Весь дом гордится тем, что живет с вами в одном доме. Он сделает все, чтобы понять вас.
«Сегодня я занят, и к сожалению, не смогу быть», — хотел было уже сказать профессор, но сказал другое. Он сказал:
— Хорошо, я буду.
И пришел.
Перед собравшимися в клубе рабочими и служащими, учащимися
— Науку тормозит не только религия в прямом смысле этого слова, — начал профессор, — но та псевдонаука, которая в буржуазном обществе идет вместе с наукой, стараясь подменить ее собой. Недавно она протянула свою руку и к советской науке. Я расскажу вам все по порядку… Полгода тому назад я доказал существование одного витамина, вещества, входящего в пищу, отсутствие которого в последней действует разрушающим образом на нервную систему и мозг. Следующие полгода я украл у настоящей науки… Дело в том, что под влиянием чуждых науке теорий я задался целью отыскать синтез таких пищевых веществ, которые смогли бы механическим путем усилить мозговую деятельность человека и животных. Я забыл, что это противоречит законам природы, я забыл, что человек развивает свой мозг не искусственным путем, не принятием какого-либо вещества, например фосфора, а практикой, борьбой, изучением и изменением природы и общества. Я уподобился средневековым алхимикам, искавшим золота в человеческой моче, или вон тому псевдоученому, изображение которого при помощи пилюль хочет выучить своих учеников геометрии. На этом я остановлюсь. Пусть изображения на стене продолжат меня. Они расскажут лучше, чем смогу рассказать я.
Между аудиторией и профессором, между зрителями и искусством не было разобщенности. Они составляли единство.
Портрет лежал под столом, а профессор сидел за столом.
Были слышны шаги Петра Ивановича, который спускался, чтобы пожаловаться на то, что его уплотняют.
— Меня уплотняют, — сказал он. — Из четырех комнат мне оставляют одну. Что это, как не вмешательство в частную жизнь? Нарушить мой ритм — это значит лишить меня воздуха. Как рыба, я задохнусь на этой земле.
— Для вашей ерунды, — резко ответил профессор, — я не оставил бы и полкомнаты, я не оставил бы четверть комнаты, ни одного метра, ни одного сантиметра не оставил бы я.
Задыхаясь от бешенства, с открытым ртом, как у рыбы, и выпученными, как у рака, глазами он, выплыл из комнаты профессора. Он ушел, чтобы никогда сюда не вернуться.
«И все же я оставил ему больше сантиметра и больше метра для его ерунды — подумал профессор. — В своем докладе я не назвал его, не разоблачил».
И, встав с места, профессор увидел потолок, тот потолок, который служил еще Каплину полом. Потолок был потолок.
Хорошо сохранившийся человек
В 1966 году совсем молодой писатель Андрей Битов написал для «Литературной газеты» статью о человеке, которого многие ленинградские литераторы называли тогда своим учителем.
В газете статью очень основательно отредактировали и отцензуровали.
Но сегодня нам представляется, что этот текст, очищенный от цензурных искажений, написанный 30 лет назад, очень много говорит и о Л. Рахманове, и об А. Битове, равно как и многое объясняет в судьбах людей, которых уже нет с нами, но которым мы, свободные ныне от всякой цензуры, обязаны больше, чем кажется на первый взгляд.
У меня есть друг Сережа, прекрасный поэт и пьяница. И то и другое выражено в нем столь предельно, что он существует как бы только в этих двух измерениях, а в остальных бесплотен, прозрачен и не отбрасывает тени. Из своих тридцати трех лет он пьет двадцать пять, а это уже стаж — серебряная свадьба. То ли так сложилась жизнь: оккупация, сиротство, исправительная колония, а дальше все грузчиком и грузчиком — непосредственное поднимание тяжестей… то ли еще что. Но все это перечисление не стоит слезы, потому что в принципе поверхностно и неверно — такой человек и это его судьба.
У меня есть другой, скажем так: знакомый. Знакомый этот, наоборот, ничего такого не знал. Он родился в отдельной квартире и помрет в отдельной квартире. Он всегда был обеспечен, и хлеб не волновал его. И если он не слишком известен как писатель, то прославился одним своим качественно последним предательством: предал собрата по перу — единственный из молчащего строя сделал шаг вперед, хотя никто его вроде и не тянул.
Теперь пересечем эти две линии. Вот однолетки… И если мой друг Сережа очнется сегодня утром, и благожелатели уговорят его сходить в баню, и он побреется наконец и наденет свежую рубашку — перед вами предстанет юноша, с лицом живым и ясным, и вы поразитесь, как годы прошелестели над ним и не оставили зримых следов. Он встряхнет своим светлым чубом и прочтет вам прекрасный стих, что написал вчера. Теперь, если вы войдете в кабинет к моему знакомому и он встанет вам навстречу, подаст руку и укажет кресло, такой учтивый и воспитанный, по утрам принимающий ванну и свой легкий и сытный завтрак, в своем безукоризненном костюме, весь матовый — вы поразитесь, какой он старый, лысый, обрюзгший, тусклоглазый в свои те же тридцать три.