Факультет чудаков
Шрифт:
…Шаги. На крылечке Гоц. На нем немалая рубаха в белых крапинках, кремовые штаны. Вышел этаким мухомором на двор — и ко мне.
— Читали «Известия»? Наверное, шахтинскому Матову шах и мат!.. Уж наверное, будьте покойны!.. — каламбурит он и смеется деснами.
— Да? — улыбаюсь я (по правде сказать, мне надоело это дело; мошенники — так мошенники, чего тянуть!..).
— Ей-богу! Крыленко их всех взял в работу. Всех! А они-то топят друг друга…
Он захлебывается восторгом, загибает голову сладчайшим тенором. Он отваливается назад так, словно у него
Я поудобнее устраиваюсь на жернове (приятный такой холодок снизу), нога на ногу, терпеливо жду, когда он кончит смеяться. Кончил.
Переменяю ногу — и разговор.
— А читали, под Самарой град выпал? Прежестокий! Слизнул посевы начисто.
Год уже успокоился, растет на цыпочках, как школьник, подсовывает большие пальцы под ремешок — мухоморовая рубаха вздернулась кверху — сочувственно трясет головой.
— Да, да, да… Ужасное несчастье!
Я приглядываюсь к нему. Он такой квашеный, лысый, авантюрные баки, пламенные усы, как кометы, и… бледнорозовые хрупкие перламутровые уши.
Вчера мне сказала его свояченица (жена убежала, свояченица осталась!): «Уж как и не беречь-то мне его! Ведь он у меня как ландыш!.. Как ландыш!..»
Перед сном слушаю вечер, стрижей, дышу. Где-то далеко мальчишеские голоса. Поют:
Все выше, выше и выше Стремим мы полет…Ребячьи голоса на вечернем ветру, высокий мотив хорошо холодит сердце. (Выдумываю? Кажется, нет…)
Снимаю сапог. Вдруг — мысль, этаким стрижом: «стремим мы полет»… Ведь это я стремлю, мы… Мы созидатели дождевых зонтиков!.. Да что ты? Не может быть!
Простыня новая, жесткая, шуршит газетой. Ух, как хорошо я устал сегодня!.. Кстати, завтра рабочком нагрузит меня общественной работой. Ничего, если интересной.
Жернова на дворе развалились, как боги, как быки…
Буду видеть во сне жернова, великолепных пилотов, завтрашнее утро. Года… Мухомор! «Как ландыш!..» Что ж, он славный… Его профессия — отражать мир. Моя — строить мир. «Стремить»… (новое советское сокращение!..)
Июль навис дождями. Работы на открытом воздухе временно прекратились, но для технического персонала есть проектировочные занятия в чертежной. Настроение домашнее, осеннее, длинное. Вкусно хрустит ватман. Целлулоидные линейки гибки как нимфы. В углах — кузнечики-ундервуды. В соседней комнате маньяк-шмель:
— Не надо разводить демагогию! Зачем вы разводите демагогию!..
Это представитель контраста по заготовке материалов кричит по телефону во все хозорганы города. Он кричит целый день, отбивая ногой такт: «Не надо разводить демагогию! Зачем вы разводите демагогию!..»
Работаем в помещении бывшего архива «Городской управы». Углы затхлы вчерашней мудростью. Но окна и наши души распахнуты навстречу ветрам, будоражащим бумажный покой, и мы слышим сквозь ливень,
Я люблю чертить. Работа у меня спорится. Линия сама за собой тянет руку, а не наоборот. Линия моя живет, и я живу вместе с ней, словно не линия она, а кинолента. Лекала сами ищут кривизну дуг и находят. Кривизна эта зв о нка — она кружит меня и поет мне, и не дуги это — радиоволны в небе кальки. Искрами по лазури я рассыпаю пунктиры. Я — ракета. И не искры это, а звездный ливень, и не звезды, а пули, заснувшие на лету.
Снижаюсь на прозу. Нужно не забыть, что сегодня до вечера мне предстоит еще урок с красноармейцами. Вот уже две недели моей педагогической деятельности. Общественная нагрузка оказалась назначением на преподавательскую работу в полковой общеобразовательной школе, вернее — в летней ее разновидности (кружком, что ли, назвать?). За городом в лагерях стоят терчасти. Наш рабочком имеет к ним шефскую причастность. Я, как студент-культурник и, конечно, член профсоюза, был моментально направлен для преподавания русского языка в школе.
Ребята славные, живые, но я не научился еще пока замечать между ними индивидуальную разницу. Все одинаковы, как бобы. У всех широкоскулые абрикосовые лица, крепкие, чуть по-детски тронутые в стороны уши, белесые брови.
Удивительно стандартизует взрослых людей-однолеток военная форма.
Предмет мой — русский язык — они уважают. Я с ними в дружбе, помогал клеить стенгазету, писать заголовки. Получилось нечто лефовское — так смачно накрасили.
Ну вот. Так что просвещенская эта моя нагрузка меня удовлетворяет. Даже нравится. Даже радует. Только вот очень уж пахнет сапогами в их палатках… Черт их знает, какие сапоги гнусные! И скрипят, воют, орут, точно резиновые «уйди-уйди-и» на вербе…
Все это хорошо, но первое мое посещение полка было мне горько. Таким мне сделала его встреча с комиссаром и политруком, начальником школы. Началась она очень мило и перешла в официальную недоверчивую аудиенцию, как только комиссар спросил меня: «Вы партийный? Ах, беспартийный! — съел он радушность. — Тэк-с… А насчет политграмотности как? — он смешливо глянул на политрука и опять уже сухо продолжал: — А где вы учитесь? В Путейском?! Позвольте, а почему же рабочком направил вас для преподавания именно родного языка? Согласовано ли с АПО?»
Я чувствовал себя мальчишкой и едва не плакал с досады. Причины досады были мне не совсем ясны, и теперь отношу я причины скорей к моей мнительности. Но я неприятно запомнил тугое лицо комиссара таким, как хотел его тогда видеть: багровым, тупым, жестоким, в зреющих прыщах, сочных, как помидоры… Почему, я не знаю. Это желание лживо осквернить наружность по меньшей мере глупо.
По-детски ища сочувствия, я поделился обидой с Гоцем и запальчиво назвал комиссарово со мной обращение комчванством. Год уклончиво поморгал, качнул серьгой, погодя сказал в полушутку, как всегда: