Фальшивая Венера
Шрифт:
Мы поднимаемся по лестнице и идем по коридору. В глубине его комната, откуда исходит знакомый запах скипидара. Маркиз подает знак лакею, тот беззвучно отворяет дверь, и мы останавливаемся на пороге. В комнате мольберт, перед ним человек в длинном рабочем халате и тюрбане, и натурщица, женщина, которая сидит и держит на руках запеленатую куклу. Человек пишет быстро, накладывает голубую глазурь. Венецианец, думаю я, или последователь венецианской школы.
Маркиз тихим голосом спрашивает:
— Ну, что вы думаете, дон Диего?
Я отвечаю:
— Неплохая работа. В формах есть определенная сила, краски сочные и гармоничные. Наверное, это еще юноша и у него мало
Тем же самым тихим голосом маркиз продолжает, хитро усмехаясь:
— Боюсь, вы ошибаетесь.
— В таком случае я почтительно склоняю голову перед вашими выдающимися познаниями в живописи, мой господин.
— Нет, я имел в виду совсем другое, — говорит маркиз. — Я хотел сказать, что это не юноша. Это вообще не мужчина.
И он окликает:
— Леонора!
Художник оборачивается, и я вижу молодую женщину. Какое-то мгновение она стоит, застыв от неожиданности, сжимая в руке кисть. Маркиз проходит в комнату и похотливо обнимает женщину, хотя он женат, и совсем недавно, на девушке, которую превозносят как первую красавицу Италии, и очень богатой. Продолжая обнимать художницу, маркиз обращается ко мне:
— Ну разве это не чудо, дон Диего? Женщина, которая пишет картины! Можете себе представить, что по этому поводу сказали бы в Испании? Золотце мое, это дон Диего де Веласкес, живописец короля, приехал в Рим, чтобы купить все картины, которые продаются, и разорить всех нас, бедных собирателей. Дон Диего, говорят, что вы позволяете писать своему рабу, но, пожалуй, здесь я вас превзошел: я имею честь представить вам Леонору ди Кортона ди Фортунати!
Женщина снисходительно улыбается. Маркиз наклоняется, чтобы поцеловать ее в шею, и его рука проскальзывает за застежки корсета. Натурщица вспыхивает и отводит взгляд. Я стою как громом пораженный.
Женщина отстраняет маркиза, тот со смехом упирается, она тычет ему в нос кончиком кисточки, и на носу остается пятно яркой ляпис-лазури. Маркиз трогает себя за нос, выпучив глаза смотрит на свою руку. У него на лице начинает возникать выражение гнева, но он превращает его в ухмылку извозчика и разражается громовым хохотом.
— Вытри! — приказывает он, и женщина вытирает ему нос тряпкой, смоченной в скипидаре.
— Фу! — продолжает маркиз. — Теперь от меня весь день будет вонять, как от художника, черт побери. Посмотрите сюда, дон Диего, вот какую картину я хочу от вас. — Он указывает на женщину.
— Мадонна с Младенцем, мой господин?
— Да нет же, черт побери, конечно же нет! Ну что я буду делать еще с одной Мадонной с Младенцем? Нет, я хочу ее, Леонору, хочу, чтобы вы написали ее как Венеру с зеркалом.
Я смотрю на эту женщину, у которой в руке по-прежнему зажата тряпка, перепачканная краской, а она смотрит на меня. Глаза у нее серые, как штормовое море, из-под тюрбана выбилась прядь золотисто-каштановых волос. У нее открытое овальное лицо с высоким лбом, вздернутым носом и волевым подбородком, лицо торговки с рынка, а не красавицы; однако есть что-то волнующее в том, как она смотрит мне в глаза, с легкой издевкой, но в то же время с потаенным соучастием, как будто в этой комнате только нам двоим известна какая-то важная тайна. Так на меня еще никогда не смотрела ни одна женщина, ни моя жена, ни придворные дамы. Почему-то это выводит меня из себя, и когда я отвечаю маркизу, мой голос слегка дрожит:
— Как Венеру, мой господин? Вы хотите сказать, обнаженной?
— Ну разумеется, обнаженной! Голой. Раздетой. Как вам больше нравится. Под этим халатом скрывается женщина, сами увидите. И, дорогой дон Диего, вам придется поторопиться, хорошо? Мне
С этими словами маркиз хлопает меня по плечу и выходит.
Как только за ним закрывается дверь, Леонора отпускает натурщицу, та хватает куклу и выбегает, после чего Леонора снимает халат прямо передо мной. Под ним платье из тончайшего красновато-коричневого шелка с ниспадающим воротником и золотым шитьем; корсет затянут золотым шнуром; кружева на рукавах, но немного, и вырез не такой глубокий, какой предпочитают некоторые римские модницы. В Риме guardinfante, то есть кринолины, не носят, вместо этого бедрам придают пышность с помощью нижних юбок. Талия поразительно тонкая. Прочь тюрбан, и Леонора встряхивает освободившимися кудрями, тронутыми бронзой. Браслеты с янтарем, браслеты с позолотой, драгоценных камней я не вижу. Я думаю о том, что маркиз говорил о теле Леоноры; мне еще никогда не приходилось быть свидетелем того, чтобы женщине говорили такое, если только она не шлюха, а Леонора не шлюха. Эти римляне слепы к понятию чести. В этом городе я слышал, как мужчины говорили слова и делали жесты, за которые в Севилье их бы ждал поединок, а то и гроб.
Леонора подходит к своей картине и говорит:
— Увы, вы совершенно правы насчет моей работы, дон Диего. Я неплохо рисую, умею смешивать краски, и у меня правильная перспектива, но я не могу находить баланс форм — по крайней мере, у меня это плохо получается. Наверное, этому нужно учиться, а меня никто не учил.
— Меня этому тоже никто не учил, — отвечаю я. — Когда я был молод, как вы, я тоже ничего не знал. Дон Педро Рубенс посоветовал мне отправиться в Италию и смотреть на картины, что я и сделал, вот так я научился искусству композиции, научился, как делать так, чтобы на плоском фоне появлялись объемные формы.
— Да, — со смехом произносит Леонора, — но, к несчастью, я и так уже в Италии и я не Веласкес. Но скажите, лично вы не находите скандальным то, что женщина пишет картины?
— Скандального в этом ничего нет, — говорю я. — Наверное, это бесполезно, как если бы вы учились фехтовать на шпагах. Я удивлен, что ваш супруг позволяет вам этим заниматься.
Печальное лицо, и она говорит:
— Мой супруг — римский граф, у которого много денег и нет ничего мужского. Он коллекционирует финифть и молоденьких мальчиков, и если он не возражает против того, что я ложусь в постель с маркизом де Эличе, неужели вы полагаете, что ему есть хоть какое-то дело до моего увлечения живописью, до тех пор пока я не выставляю публично свои жалкие работы, навлекая тем самым позор на его древнее имя? Или не мочусь на алтарь собора Святого Петра во время мессы, которую служит сам Папа, — пожалуй, в этом случае скандал был бы не таким грандиозным. Прошу прощения, сударь, я вас шокировала, вы благородный испанский дворянин, но мы, римские куртизанки, привыкли говорить, что думаем. Так или иначе, никому в голову не приходит помешать мне заниматься живописью. Эличе находит это забавным, все равно что ученая обезьянка, танцующая за гроздь винограда.
Я спрашиваю:
— В таком случае почему вы этим занимаетесь?
— Потому что я люблю писать картины. Мне доставляет удовольствие изображать окружающий мир на белом холсте, такой, каким я его вижу. Вам должно быть знакомо это чувство.
— Да?
— Разумеется. Раз вы пишете картины, вы должны любить живопись.
— Я люблю свою честь, свой род, короля и церковь, что же касается живописи, я пишу картины так же, как дышу и ем. Я так живу, это мое место в мире. Если бы я родился маркизом, возможно, я бы ни за что на свете не взял в руки кисть.