Фальшивая Венера
Шрифт:
Леонора уставилась на меня так, словно я сказал какую-то грубость.
— Поразительно. Я знаю многих живописцев и скульпторов. Бернини, Пуссен, Джентилески…
— Я знаю работы Джентилески, — прервал ее я. — На мой взгляд, лучший последователь Караваджо.
— Это отец. А я имела в виду дочь, также художницу, ей сейчас уже много лет, но я познакомилась с ней, когда еще была маленькой. Это она меня совратила, как не перестает повторять мой супруг. Так или иначе, живописцам свойственно стремление превзойти друг друга. Они привносят страсть в свое желание достичь в искусстве непокоренных высот, обойти соперников. А у вас, дон Диего, неужели нет ни крупицы этой страсти?
— У меня нет соперников, — говорю я.
Леонора
— Простите меня, сударь, я на мгновение забыла, что вы испанец. Разве мы в Италии не посылаем наших парфюмеров в Испанию, чтобы они там собирали нечистоты? Даже ваши нечистоты не смеют пахнуть чем-то иным, кроме как фиалками.
— Сеньора изволит шутить, — говорю я, — но у меня нет желания быть объектом насмешек. Желаю вам всего хорошего, сеньора.
Я кланяюсь и поворачиваюсь к двери, но Леонора вскрикивает, бросается вперед и кладет руку мне на рукав. Даже сквозь ткань я ощущаю тепло ее тела.
— Пожалуйста, пожалуйста! — восклицает она. — Нам нельзя расставаться вот так. Из всех тех, кто сейчас находится в Риме, мне больше всего хотелось познакомиться именно с вами, и вот я сейчас все испортила. О мадонна! Вы даже не представляете себе, сударь. Когда ваш портрет черного человечка [89] выставлялся в Пантеоне, я ходила туда каждый день. Мне хотелось упасть на колени и молиться ему, как это было в древности, когда Пантеон был языческим храмом. Это лучший портрет из всех, какие только есть на свете, сударь, каждый художник, увидев его, сразу же захочет перерезать вам горло, и вы создали его, наполнив… чем? Божественным духом? Любой римский кардинал насыпал бы ваш вес золотом ради такой надежды на бессмертную славу, а вы сделали это ради… раба? В нашу эпоху это просто неслыханная дерзость.
89
Имеется в виду портрет придворного шута карлика Эль Примо.
Ее ладонь по-прежнему лежит на моей руке, и я хочу уйти, но также хочу, чтобы ладонь и дальше оставалась лежать вот так. И теперь я вспоминаю требование маркиза, и меня охватывает дрожь.
Я говорю:
— Вы очень добры, сеньора, но, насколько я понимаю, нам нужно кое о чем договориться.
— Ах да, — говорит Леонора. — Мой портрет. Естественно, мое лицо не должно быть видно или оно должно быть изменено. Венера когда-нибудь надевала маску?
— Мне никогда не приходилось видеть ее в таком виде, но мы что-нибудь придумаем, не сомневаюсь.
— Разумеется. Вы ведь живете на вилле Медичи? Вероятно, второй час пополудни будет самым безопасным. Весь Рим в это время спит. Давайте начнем завтра.
Я думаю про записную книжку и все дела и встречи. Невозможно!
— Только не завтра, сеньора, и, боюсь, не послезавтра. Может быть, через неделю?
— Нет, вы должны приступить к работе немедленно, — решительно говорит Леонора. — Эличе подобен большому ребенку, и сейчас он настроен на то, чтобы получить меня в образе Венеры. Со мной он решил порвать, это произойдет в ближайшие несколько недель; как вы сейчас убедитесь сами, когда мы спустимся в салон, ему вскружила голову графиня Эмилия Одескальчи, она красивее и глупее меня, и оба эти качества желательны для любовницы. Эличе отдаст меня кому-нибудь из своего окружения, чтобы успокоить свою совесть, однако перед этим он хочет получить что-нибудь в память о нашей связи, и это будет ваша картина. И не тешьте себя мыслью, что картина будет всего одна. Так что вы должны приступить к работе прямо сейчас; не думайте, что Эличе будет слушать ваши оправдания. Он человек злобный, но не дурак, и вам вряд ли захочется вызвать его недовольство, ибо вы тоже не дурак. Вам не нужен такой враг при королевском дворе в Мадриде.
Остаток этого дня стерся у меня из памяти. Какое-то время я провел во дворце маркиза де Эличе и выпил слишком много вина. Вернувшись к себе, я заснул, но спал плохо, мне опять снилось, как Рим превращается в преисподнюю. Слава богу, я почти ничего не помню, кроме рева и зловония, иначе я стал бы писать как тот фламандец, любимец покойного короля, Джеронимо Босх, которого, говорят, свели с ума видения вечных мук.
На следующий день я отправляю мальчишек-рассыльных с письмами всем тем, с кем я не смогу встретиться в назначенное время, но все же мне приходится лично отправиться в мастерскую, где отливают моего Лаокоона, [90] мне пришлось столько просить об этом его святейшество и кардинала-казначея, раздать столько взяток… Я должен присутствовать там, чтобы убедиться в том, что все будет сделано надлежащим образом, после чего мне нужно будет поспешить обратно, чтобы вовремя встретиться с этой проклятой женщиной. Карета несется так быстро, как только это возможно на узких улочках, скользких от холодного дождя; от этой промозглой римской зимы у меня ноют кости. Когда я вхожу в виллу, колокола бьют два часа; здесь тихо, как в гробнице, наступила сиеста.
90
Речь идет о скульптурной группе «Лаокоон» древнегреческих мастеров Агесандра, Атенодора и Полидора, хранящейся в Ватикане.
Я устанавливаю мольберт и готовлю краски; нет времени искать подходящее золотое зеркало, поэтому Пареха по моему приказу приносит простое зеркало из комнаты для слуг, после чего я отпускаю его и остальных мальчишек, завешиваю стену за диваном красным бархатом и покрываю его льняной простыней. Холст уже загрунтован; я собирался написать на нем еще один вид сада, но приходится использовать его. Наконец все готово, и я жду, ибо женщина, разумеется, опоздает, — разве можно рассчитывать на то, что хоть какая-нибудь женщина придет вовремя!
Но тут раздается стук в дверь, и вот она, одетая в плащ из плотного черного бархата, в капюшоне и в маске, на шее бледно-зеленый шелковый платок. Леонора снимает маску, откидывает капюшон. Она забрала волосы в пучок, подражая Венерам Тициана и Карраччи и Венере Медичи, я имею в виду ту знаменитую скульптуру, которая стоит у истоков всего искусства, воспевающего женское тело. Мы беседуем о погоде, о холоде; Леонора извиняется за опоздание, и мы умолкаем. Мне еще никогда не доводилось писать с натуры обнаженную женщину знатного происхождения. Опыта нет, правила этикета тут не помогут.
Леонора указывает на диван.
— Значит, Венера должна возлежать вот здесь?
— Если вы ничего не имеете против, сеньора, — говорю я. — А вот ваше зеркало.
Она оборачивается и видит зеркало.
— По-моему, для богини не самое подходящее зеркало. И оно настенное. Как мне любоваться своей красотой, лежа на диване?
Мне стыдно за то, что я об этом не подумал, и я смущенно молчу.
Леонора говорит:
— Вот если бы у нее в ногах стоял купидон, держащий зеркало, она могла бы лежать на спине и смотреть на свое отражение. Купидона вы можете написать потом.
Я соглашаюсь, что попробовать стоит; я почти хриплю, в горле у меня сухо, как в пустыне.
— Вы можете раздеться за ширмой, — предлагаю я.
— Ширма ваша мне не нужна, — говорит Леонора и снимает плащ. Под ним только алебастровая кожа, ни клочка одежды. — Можно, я расстелю плащ и лягу на него? Здесь холодно. Это не испортит цветовую гамму?
— Нет, как вам угодно, — запинаясь, говорю я.
Я отворачиваюсь, чтобы взять палитру и кисти, а когда снова смотрю на диван, Леонора уже лежит на спине, полностью расслабленная, ее бедра раздвинуты, открывая черные курчавые волосы в промежности и тонкую полоску розовых половых губ.