Фамильная честь Вустеров. Держим удар, Дживс! Тысяча благодарностей, Дживс!
Шрифт:
— Да, понимаю. Наверно, ты прав.
— Представляешь себе, как он будет вздрагивать, увидев тебя у ящика с церковными пожертвованиями? Нет, ты должна быть нема как могила.
Она вздохнула, видно, ее все еще мучили угрызения совести, но мои доводы были слишком убедительны.
— Конечно, ты прав, но меня бесит, что ты в тюрьме.
— Выкинь из головы. Ущерб возмещен.
— Чем?
— Мне не надо идти на эшафот.
— Идти на?… А, понимаю. Не надо жениться на Мадлен.
— Конечно. Я ничего дурного о Мадлен не хочу сказать, как я тебе однажды уже объяснял, но при мысли о том, чтобы связать себя с нею священными
Развивая эту тему, я приготовился было поговорить о народных песнях, но тут какой-то хриплый голос ворвался в наш tкte а tкte, если данное выражение подходит в случае, когда собеседники находятся по разные стороны железной решетки. Голос принадлежал констеблю Оутсу, вернувшемуся из Тотли-Тауэрса. Присутствие Стиффи явно ему не понравилось, и он строго спросил:
— Это что такое?
— Что — это? — не долго думая нанесла ответный удар Стиффи, и я еще подумал, как ловко она его уела.
— Разговаривать с заключенными запрещается, мисс.
— Оутс, вы осел, — сказала Стиффи.
Это была истинная правда, но констебль обиделся и возмущенно отверг такое обвинение. Тогда Стиффи предложила ему заткнуться:
— Эх вы, полиция! Я же только хотела немного ободрить заключенного.
Констебль хмыкнул, как мне показалось, с досадой, и минуту спустя мое впечатление подтвердилось.
— Это я нуждаюсь в ободрении, — мрачно сказал он. — Я виделся с сэром Уоткином, и он мне сказал, что не будет выдвигать обвинение.
— Что?! — вскричал я.
— Что?! — взвизгнула Стиффи.
— То, — сказал констебль, и мне стало ясно, что хоть солнце на небе давно, а в душе его темно. Честное слово, я ему даже посочувствовал. Для служителя закона нет горше обиды, чем если преступник ускользает из рук. Это все равно что крокодилу где-нибудь на Замбези или пуме в Бразилии видеть, как Планк, которым они собирались позавтракать, взмывает у них из-под носа на дерево недосягаемой высоты.
— Сковать полицию по рукам и ногам, вот как я это называю, — буркнул он и, кажется, плюнул на пол. Естественно, видеть я этого не мог, но звук плевка слышал явственно.
Стиффи гикнула вне себя от радости, и я тоже, помнится, гикнул. На самом деле, как я ни храбрился, мне совсем не улыбалось гнить в застенке целых двадцать восемь дней. Одна ночь за решеткой — куда ни шло, но все хорошо в меру.
— Ну, так чего мы ждем? — сказала Стиффи. — Пошевеливайтесь, констебль. Живо отворяйте двери.
Не скрывая досады и разочарования, Оутс отпер замки, и мы со Стиффи вышли на широкие просторы по ту сторону тюремных стен.
— Прощайте, Оутс, — сказал я, ибо всегда приятно отдать дань вежливости своему бывшему тюремщику. — Рад был познакомиться. Поклон миссис Оутс и детишкам.
В ответ Оутс громко фыркнул — звук получился такой, будто бегемот вытащил ногу из болота. Я заметил, что Стиффи поморщилась. По-моему, поведение Оутса ей не понравилось.
— Знаешь, — сказала она, когда полицейский участок остался позади, — с Оутсом надо что-то делать. Надо дать ему хороший урок. Пусть не думает, что жизнь состоит из одних удовольствий. Правда,
Я вздернул одну бровь:
— Ты хочешь, чтобы я остался здесь в качестве гостя дяди Уоткина?
— Можешь пожить у Гарольда. У него есть свободная комната.
— Нет уж, извини.
— Значит, не останешься?
— Нет. Хочу убраться из Тотли как можно скорее, и чем дальше, тем лучше. И можешь сколько хочешь твердить, что я отпетый трус, меня этим не проймешь.
Она состроила гримасу, которую французы, по-моему, называют moue [35] , то есть, попросту говоря, надулась как мышь на крупу.
35
Гримаса, выражающая недовольство (фр.).
— Я так и знала, что тебя бесполезно просить. Нет в тебе ни спортивного духа, ни боевого задора, и в этом твоя беда. Придется привлечь Гарольда.
Я замер на месте, потрясенный той картиной, которую вызвали ее слова в моем воображении, а Стиффи, всем своим видом выказав обиду и негодование, удалилась. Пока я стоял, гадая, какую кашу она теперь заварит на беду преподобному Пинкеру, и надеясь, что у него хватит благоразумия отказаться от Стиффиных затей, подкатил автомобиль, в котором, к своей несказанной радости, я увидел Дживса.
— Доброе утро, сэр, — сказал он. — Надеюсь, вы хорошо спали?
— Урывками, Дживс. Эти нары ужасно жесткие, все бока отлежал.
— Могу себе представить, сэр. Позволю себе заметить, что, к моему глубокому сожалению, эта тревожная ночь оставила след на вашем внешнем облике. Я бы не стал утверждать, что у вас вид достаточно soigne [36] .
Конечно, я мог бы его осадить, бросив, например, что-нибудь вроде: «Мне бы ваши заботы, Дживс», — но я не стал этого делать. У меня в голове роились более глубокие мысли. Я пребывал в философском настроении.
36
Ухоженный (фр.).
— Знаете, Дживс, — сказал я, — век живи — век учись.
— Сэр?
— В смысле, что у меня теперь на многое открылись глаза. Я получил хороший урок. Теперь мне понятно, как можно ошибиться, навешивая на ближнего ярлык отпетого негодяя только потому, что он ведет себя как отпетый негодяй. Приглядись внимательнее — и увидишь человечные черты там, где менее всего ожидаешь.
— Весьма глубокое наблюдение, сэр.
— Возьмем, например, сэра Уоткина Бассета. Со свойственной мне опрометчивостью я занес его в разряд законченных злодеев, в которых нет ничего человеческого. И что же мы видим? Оказывается, и он может проявить великодушие. Загнав Бертрама в угол, он против ожидания не стал его добивать, он, карая, не забыл о милосердии и отказался от судебного преследования. Я тронут до глубины души тем, что под его отталкивающей оболочкой скрывается золотое сердце. Дживс, почему у вас вид как у надутой лягушки? Разве вы со мной не согласны?