Фантастика 1983
Шрифт:
Они выбрались на загородное шоссе, впрямую пересекавшее обширную долину, и тут Алазян сам вспомнил о вчерашнем разговоре. Ничего он, оказывается, не забывал, просто следовал древней истине, что всему свое время и не место в гостях деловым беседам. А то, что разговор предстоял сер.ьезный, это Гостев понял с первых же фраз, заумных, непростых даже для него, человека из будущего.
– Почему наше пространство трехмерно?
– спросил Алазян.- Почему из бесчисленного множества формально возможных размерностей в нашем мире реализовалась именно трехмерность?
– Возможно, это обусловлено нашей психофизиологической организацией?
– в свою очередь, спросил Гостев.
– Существует и такое объяснение. Но не
– Это и есть ответ на вчерашний вопрос?
– не без иронии спросил Гостев.
– Лишь попытка ответа. Вы задали очень интересный и очень трудный вопрос: хаос ли, случайности ли в основе сотворения? Я всю ночь думал об этом.
– Когда же спали?
– Подремал немного. Но я всегда сплю немного. А тут еще этот ваш вопрос: почему все так, а не иначе?…
– Детский вопрос…
– Дети порой бывают мудрее нас, взрослых, связанных догматическим мышлением. Право же, стоит задуматься, почему все так, а не иначе. Кант полагал, что бог перед сотворением мира был свободен в выборе размерностей пространства. Кант ошибался: даже бог не мог бы позволить себе волюнтаризма. Расчеты показывают, что число пространственных измерений может быть только нечетным и что при “п” больше трех электрон был бы неустойчив и падал на ядро. И круговые траектории планет были бы неустойчивы, планеты или падали бы на притягивающий центр, или улетали в бесконечность. В нашем мире все подчинено, если можно так выразиться, высшей энергетической целесообразности. Вы меня понимаете?
– Пытаюсь, - сказал Гостев. Он не совсем понимал, что хочет сказать Алазян, но сейчас, в присутствии Тамары, ему нравились рассуждения об устойчивости, о целесообразности, о красоте.
– При “п” больше трех атом не может существовать. В этом случае нет ни пространства, ни материи, ни, разумеется, времени, ничего нет…
Машины стремительно въехали в улицы города Эчмиадзина и остановились возле высоких ворот древнего монастыря. Словно обрадовавшись возможности переменить разговор, Алазян, едва выйдя из машины, с новым энтузиазмом начал рассказывать об этом.монастыре, в котором будто бы есть постройки, сохранившиеся с начала четвертого века, того самого, когда Армения “отгородилась крестом от персидской экспансии”. За ними ходила толпа людей, решившая, как видно, что Алазян - экскурсовод, так уверенно говорил он об арке царя Тиридата, о патриарших покоях, о древнейшей урартской стеле, о еще не потемневшем от времени обелиске - комплексе хачкаров, возведенных в память о двух миллионах мучеников-армян, жертв турецкого геноцида…
Снова Гостев заподозрил, что компьютер подсказывает Алазяну. Не может же один человек знать все.
“Почему не может?
– спросил себя Гостев.
– Гений может все. На то он и гений, чтобы быть гармонично развитым. Недаром же многие гениальные писатели были и поэтами, и художниками, музыкантами, и даже учеными. Гению все дается, потому что в нем, как говорил поэт, живет “божественный глагол”. Если для Сальери сочинительство было тяжким трудом, то для Моцарта - игрой. Моцарт, несомненно, был универсален, и, если бы Сальери из зависти его не отравил, он выразил бы себя и во многом другом. Гениальность есть универсальность - высшая степень гармоничности…” Так думал Гостев и все пристальнее приглядывался к Алазяну, находя в нем новые и новые черты - добросердечие, бескорыстие, какое-то открытое беззащитное благородство…
И остро, до тоски душевной, жалел, что между ними, реальными, - пропасть времени. Иначе они бы стали друзьями. Обязательно стали бы, потому что постыдно быть рядом с гением и не обогатиться от этого редкого соседства…
– Сардарапат!
– представил Алазян очередной мемориал,
Несоразмерно длинные и тонкие арки тянулись ввысь, и там, наверху, в небесной голубизне, призывно плакали колокола. У подножия арок, опустив головы, стояли крылатые быки, с каменным терпением слушали печальный перезвон. И естественно вплетался в эту мелодию быстрый рассказ Алазяна о последней из многих за долгую историю Армении попыток уничтожить армянский народ. С того трагичного года не прошло и трех четвертей века, и еще живы люди, чьи родители в те страшные дни были растерзаны и брошены в придорожные канавы, выселены в пустыни, изгнаны из родных мест. Земли, на которых народ жил тысячелетиями, обезлюдели. Гармоничное, соответствующее естественным внутренним закономерностям развитие народа застилал хаос распада, смерти. Но не исчез народ. На оставшейся у него крохотной территории он сохранил гармонию души своей в традициях, трудовых навыках, в песнях и верованиях, сохранил национальную гордость, стихийную жажду единства.
В том 1915 году численность народа уменьшилась вдвое.
А еще через три года турецкие поработители решили совсем стереть Армению с лица земли. И простой народ, не организованный ничем, кроме наследственного чувства единства, почти невооруженный, толпой вышел на эти сардарапатские поля навстречу хорошо оснащенному турецкому регулярному войску.
И одержал победу. Спас то, что создавал века и тысячелетия.
– Да будут разрушены
Все дьявольские ловушки
И распознаны все приманки удилищ,
И обнаружится темная западня коварства…
И зубы грызущих
Да будут вырваны с корнем!…
Алазян произнес эти стихи, как молитву, взметнув руки к гудящим колоколам, и, не оглядываясь, быстро пошел по длинной аллее, уставленной громадными фигурами сидящих каменных орлов, к кроваво-красной стене, за которой в отдалении виднелось такое же кроваво-красное здание, похожее на древний замок. И словно подчеркнутая этой краснотой, густо синела даль горизонта с пронзительно красивым конусом горы Арарат.
Возле массивных деревянных дверей этого здания Алазян остановился и, обращаясь к Гостеву, произнес успокоенно и торжественно:
– Это были стихи гениального нашего поэта Григора Нарекаци, жившего тысячу лет назад.
– И отступил в сторону, церемонно открыл тяжелую резную дверь.
– Теперь прошу в музей.
Он водил Гостева, и Тамару, и всех других приехавших вместе с ними людей по музею и снова с завидной уверенностью экскурсовода говорил и говорил, сообщая многочисленные сведения едва ли не о каждом экспонате. И снова Гостев с недоверием косился на него, мучаясь сомнениями: неужели сам все знает? И снова думал о какой-то неуловимой, но ясно ощущаемой общности между законами микро- и макромира, и историческими судьбами народов, и судьбами отдельных людей, и закономерностями, определяющими красоту поэзии, живописи, архитектуры, даже обычной, вроде бы не подчиняющейся никаким законам интимной человеческой любви…
Потом все они оказались в ресторане за столом, уставленным с безумной щедростью. И снова поднимали бокалы под тосты, один за другим произносимые все тем же неугомонным Алазяном. И грохотал оркестр, и юная Тамара мило улыбалась Гостеву, наполняя душу сладкой печалью. И Алазян уводил Тамару танцевать на середину зала, свободную от столиков, упоенно, по-молодому кружился вокруг нее, и она, маленькая и худенькая, каким-то волшебством вдруг превращалась во время танца в гордую стройную и высокую богиню, снисходительнопоощряюще улыбалась со своей высоты, сама, по-видимому, не понимая того, электризовала, подбадривала Алазяна, музыкантов, Гостева, сидящего за столом. Своды ресторанного зала, выложенные из красного кирпича, тянулись ввысь, и там, в вышние, пронизанной солнцем, бьющим в стрельчатые окна, клубился розовый дым…