Фантастика 1983
Шрифт:
Да, он именно так и сказал, тот поэт, именно так…
Машинально, по требованию бортпроводницы, Гостев пристегнулся ремнем, выглянул в овальное окошечко. Отворачивая на север, самолет круто набирал высоту. Заваливалась назад белая шапка Арарата, подернулись дымкой сады Приараксинской долины. Гостев почувствовал, что ему грустно, по-настоящему грустно улетать отсюда. Он достал блокнот, сам не зная зачем, записал на первой чистой странице:
Прощай, страна гор и легенд, страна вечного народа!
Армения, как я устал от твоего гостеприимства!
Армения, когда я снова увижу тебя!…
– Никогда!
– вслух сказал Гостев, и пассажир, сидевший рядом, с удивлением посмотрел на него.
– Никогда!- повторил он про себя.
– Анализ этого сеанса займет
“А как же с недосказанным?
– спросил он себя.
– Как без Алазяна понять его слова о вселенском порядке, о господстве гармонии?…” И тут он ясно, совершенно ясно понял, что Алазян, по существу, пытался сформулировать закон. Совершенно новый, неизвестный науке закон природы. ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ ГАРМОНИИ. Фантом не просто повторялся, копируя свою земную жизнь. Фантом творил. О подобном Гостеву не приходилось слышать, и он в волнении принялся расстегивать привязной ремень, чтобы пройти куда-нибудь и поскорей назвать шифр.
Хотелось срочно сообщить обо всем кому-нибудь из своих коллег, удивить, огорошить.
Фантомы могут творить! Да не как-нибудь, а по самому высокому счету. ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ ГАРМОНИИ!… Интересно, если это войдет в анналы науки, кого будут считать автором - его, Гостева, компьютер или Алазяна?… Ах, не все ли равно! Главное, какую интеллектуальную мощь может использовать человечество, воскресив для творческой жизни гениев прошлого!…
Ему захотелось вернуться в Ереван, еще поговорить с Алазяном, выспросить. Но вернуться было невозможно. Время в этом сеансе, копирующем жизнь, как и в самой жизни, не имело обратного хода. Он мог остановить время, назвав шифр, но не повернуть. Была лишь одна возможность: вернувшись, хлопотать о новом сеансе и в иное смоделированное время явиться к Алазяну как к старому знакомому. Теперь Гостев знал, что он сделает это, обязательно сделает…
– Сядьте, пожалуйста, на место!
– Бортпроводница возникла перед ним словно из небытия, красивая и невозмутимая.
– Мне нужно…
– Вставать с кресла до полного набора высоты не разрешается.
– Но мне обязательно нужно!
– Сядьте, пожалуйста, на место!
Загадочно улыбаясь, Гостев поманил ее пальцем, наклонился к аккуратно причесанной головке, слабо пахнущей тонкими духами, и, разделяя слова, четко произнес:
– Восемь… семнадцать… восемьдесят!…
ГЕОРГИЙ ГУРЕВИЧ ОНИ ЖЕ ДЕРЕВЯННЫЕ
Надо же!
Всегда так получается: поспешишь, засуетишься, понадеешься, дескать, тысячу раз сходило, авось сойдет… И - крах!
Кори себя потом: не так нужно было, нужно было с умом; беда мимо прошла бы…
А день складывался так удачно, такой пронзительно бирюзовый, по-весеннему ликующий, бодрящий по-зимнему. Не я шел, лыжи несли меня. Не скользили, парили над снежными рельсами. Я в азарт вошел, кричал как мальчишка: “Теми, темп! Лыжню мне!” Ладная бежевая фигурка приближалась толчками, ножками семенила, не могла уйти. Но тут трасса свернула в чащу, запрыгала по корням. Кажется, я еще успел заметить это ноздреватое пятно, следы капель от тающих сосулек. Кажется, подумал: “Ледок, наверное”. Но когда я увидел это пятно? Метра за три, за секунду. Притормозить все равно не успел бы. Мелькнуло: “Ледок… скользко… лыжня сбита… но проскочу авось…” И вот уже левая лыжа вильнула с бугорка вправо, правая наехала на нее, и я… - о позор!… - лежу на боку в сугробе. Метнул взгляд вперед: бежевая мчалась не оглядываясь, не видела моего крушения. Скорее, скорее на ноги! Палка на снег во всю длину, оперся, приподнялся, ноги не разобрал как следует, правой наступил на левую, и… крак!
У нижней лыжи отлетел носок.
Пришлось окликать бежевую, признаваться в поражении.
– Ну что ж, вернемся, - сказала она. И столько разноречивых чувств было в ее голосе: и вежливая жалость, и готовность пожертвовать собой из жалости, и раздражение на себя за излишнюю деликатность, печаль об испорченном празднике, обида на меня, упреки всех оттенков, презрение
Я осторожно подвигал искалеченной лыжей.
– Может, попробуем? Идите своим темпом. А я сзади потихонечку. Получилось, представьте себе. Передвигался я. Не парил, конечно, возил ногами помаленьку. На буграх осторожно притормаживал, чтобы не воткнуться в снег носом. Бежевая мелькала впереди между стволами, потом поджидала меня у красных столбиков на перекрестках просек. Не так уж долго поджидала: минуту-полторы. Оказалось, что лыжа работает и без загнутого носка. Я даже вспомнил, что охотники в тайге делают плоские лыжи-снегоступы. Узкая и длинная - пригородное изобретение, не для чащи - для парков, исчерченных гладкой лыжней.
– Видишь, не трагедия же, - сказала мне сломанная лыжа.
– Мы еще походим по зимнему лесу сегодня… и не только сегодня. Зря ты махнул на меня рукой.
Я не оговорился. Это лыжа сказала. Дело в тем, что в моем доме вещи умеют говорить… с некоторых пор. Разговаривают только со мной и только с глазу на глаз (впрочем, это неточное выражение, у них же нет глаз). От посторонних таятся, возможно, стесняются.
Со мной мои вещи словоохотливы, я немало узнал об их вкусах и переживаниях. Оказывается, все они любят быть в деле, томятся на полках, сетуют, если я редко пользуюсь имиКогда я открываю гардероб, рубашки начинают ерзать на вешалках, выставляют воротнички и рукава, чтобы напомнить о себе, шепчут: “Меня… меня… меня надень сегодня”. Избранница гордится, красуется, жеманится, переливаясь на свету.
Оставшиеся кричат ей с завистью (черной или белой?): “Смотри там хорошенько! Когда вернешься, расскажешь, что видела”.
Понимаю: тоскливо им на плечиках, каждой хочется выйти в свет, на людей посмотреть, себя показать.
Рубашки любят, чтобы я их носил, стаканы, чашки - чтобы пил из них, стулья - чтобы на них сидел, кушетка - чтобы полеживал. Вещи любят обслуживать меня, не служить, не прислуживать, а обслуживать. Я для них не хозяин-барин, не божество, не владыка, не обожаемый кумир. Я только клиент, объект забот, член их семейства, пожалуй. Ко мне относятся заботливо, снисходительно и ворчливо, как пожилые медицинские сестры к больным, как воспитательницы к малышам, как закройщики к заказчикам. Я объект, клиент. Меня обслуживают, но критикуют. “Наш” называют меня за глаза. “Наш опять бросил меня где попало… Наш опять не почистил меня… Погулять? Как бы не так! От Нашего дождешься. Опять целый вечер валялся с детективом в руках”.
Но и детектив просился же в руки! На всех не угодишь.
Книги любят, чтобы их читали, ботинки - чтобы в них ходили. Какое удовольствие им в том, чтобы топать по грязи и по лужам? Но вещам, оказывается, нравится действовать, осуществлять свое жизненное назначение. Назначение ботинок - ходить по дорогам, назначение щеток - счищать пыль, они далее не любят чистой обуви. Назначение сковородок - жарить котлеты, назначение котлет - быть съеденными. Впрочем, с пищей я мало разговариваю. Пребывание ее в доме мимолетно, да и сама она бессловесна. Насколько я знаю от тарелок, у пищи своя философия, приблизительно буддийского толка. Высшая ее цель, ее жизненное назначение - слияние с мыслящим Я, то есть со мной. Наистрашнейшее наказание за грехи (главный грех - быть невкусной, еще хуже - несъедобной, еще хуже - недоброкачественной) - ссылка в мусорное ведро для слияния с бродячими кошками, голубями, плесенью и гнилью. И на Востоке так: праведник сливается с божеством, грешник переселяется в червяка.
Я еще не успел разобраться во всех подробностях. Вещи заговорили у меня не так давно… вскоре после посещения той странной женщины в черном платке.
Появлению ее предшествовало не менее странное письмо в смятом конверте без адреса, я нашел его в почтовом ящике.
Почерк был корявый, безграмотный. Орфографические ошибки не привожу.
“Товарищ Клушин!
Немедленно прекратите.паши, выступления в газете. Я знаю, от кого они идут. Немедленно пойдите в газету и заявите, что вы все выдумали из головы, иначе будет плохо. Я за вами слежу, от меня не уйдете…”