Фантастика 2000
Шрифт:
Олег не бравировал отцом, я узнал об этом только той холодной ночью, когда мы дрожали, уткнувшись затылками в черствые буханки.
Но когда мы вернулись в Москву, я раз был у него дома.
Мне теперь кажется, что я видел самого Казанцева и был он похож на свои портреты. А может, Казанцева в том доме и не было, но мне всю жизнь кажется, что я его увидел, а он меня благословил. Что совсем уж невероятно, потому что я тогда не подозревал о своем писательском будущем.
Кроме трагедийной ночи перед операцией по удалению гланд, знаком, указывающим на мое будущее,
В конце нашего коридора была тесная комната, или чулан.
Дядя Саша, наш сосед, не возражал, мама разрешила мне перетащить туда диванчик из большой комнаты и там стала наша секретная, таинственная комната. Нас было четверо — самый талантливый, добрый и яркий Эрик Ангаров, человек, рожденный поэтом. Леня Седов, Феля Французов и я. Когда нам стало по пятнадцати, то Наташке, моей сестре, исполнилось одиннадцать и она от нас не отставала. А когда мы стали издавать журнал «Ковчег» Общества единомышленников, Наташка писала в него стихи: Г, «Наша Москва, как хороша!
Большие дома упираются в небеса…» Феликс написал целую поэму, в конце которой он подводил итог своей неудавшейся жизни: «Так жизнь прошла, без смысла и без толку.
Уж шестьдесят, а где же в жизни след?» Такой горький итог стал возможен только потому, что лирический герой Фели растратил жизнь в развлечениях:
«А в тридцать уж на девушек не смотришь,
По женщинам пошел — им силы отдаешь…
И к сорока для радостей умрешь».
Недавно кто-то из друзей увидел чудом сохранившийся первый номер «Ковчега» и сказал с некоторым удивлением:
— Странно, что вас не посадили.
А посадить нас не могли, потому что среди нас не было доносчиков. Павлик Морозов родился в другой деревне.
Жестокое испытание выпало на долю «Ковчега», когда в него была кооптирована Света Шкурченко. Мы с Эриком в нее влюбились и не представляли, что делать потом. Мы стали писать дневники и показывать друг другу. Света об этом не знала. И вскоре вышла из «Ковчега», полная презрения к нам с Эриком: мы гуляли с ней по Гоголевскому бульвару, и Света села на лавочку, а мы отошли за зеленый ящик для старой листвы, достали сигареты «Друг» и закурили. До этого мы не смели и заикнуться о таком сладком пороке.
Куря, мы вернулись к Светке.
Она поднялась, посмотрела на нас по очереди.
Вежливо попрощалась и ушла.
Жизнь несколько раз примеривалась ко мне, рассуждая, кем бы меня сделать.
Сам-то я хотел одного — стать художником.
Но поездка в кисловодский санаторий и увлечение па-деграсом не прошли бесследно. Когда возвратился я в Москву, школа уже месяц как начала занятия. В обычной школе, в 59-й все было просто. Образование у нас обязательное. А вот в художественную школу я не посмел пойти. Постеснялся, что меня будут ругать и, может, даже смеяться надо мной.
Я робко попросил маму, чтобы она отвела меня в школу.
Мама в тот вечер была смертельно усталой, она пришла с двух работ, и еще надо было нас покормить и постирать, и приготовить еду на завтра. Ей было лет сорок пять, в конце концов, не старая женщина — а она
А что мы с Наташкой понимали? Росли и требовали: «Еще!» Вечером мама брала работу на дом — раскрашивала шелковые платки или диапозитивы для поликлиничных коридоров.
Папа немного помогал нам.
Именно с папиной помощью связан единственный мой в жизни обморок.
В войну папа отдавал нам часть литерной карточки — литера «Б».
Магазин для вельмож второго сорта находился на площади Дзержинского, в самом начале улицы 25-го октября, как бы по левую руку от метро. Он и сейчас там стоит.
И даже не очень изменился с тех пор.
Мама покупала там смалец и сахар — нужные вещи. Но иногда она брала меня с собой. И пока она стояла в небольших и сдержанно вежливых очередях из жен ответственных товарищей, которые не должны были испытывать в войну неудобств, я имел право ходить от витрины к витрине.
И однажды не выдержал и приклеился к витрине с пирожными.
В сорок третьем году на площади Дзержинского в магазине с зашторенными окнами была целая витрина пирожных. А дальше шли шоколадные наборы.
Конечно, я не мог просить маму, чтобы она купила мне пирожное, потому что ей доставалась лишь небольшая часть папиного литера.
А я стоял, смотрел, и во мне росло желание сожрать это пирожное. Был бы посильнее — разбил бы витрину…
Я грохнулся в обморок.
Меня отпоили, а мама на обратном пути все повторяла, что она боялась, а вдруг там, эти люди, подумают, что у меня обморок — голодный! Но ведь это неправда! Мои дети не голодают.
Конечно, мы не голодали и даже могли отказываться от нелюбимых вещей. Я, например, не выносил суфле. Объяснить, что это такое, почти невозможно — скорее всего это было подслащенное соевое молоко. И кокосовое масло, которое иногда давали по карточкам. Зато не было в мире ничего вкуснее американской консервированной колбасы.
А в школе давали пирожки с повидлом. И чай.
Другим было хуже. Но кушать хотелось всегда.
Как я уже говорил, мой папа стал советским вельможей военного времени, которые знали вкус в жизни, ездили на бега и в рестораны, общались с теневыми магнатами — они уже были. Я помню одного из них. У него был магазин «Спартак» как раз под папиной конторой — на улице 25-го октября. Если не ошибаюсь, фамилия этого жизнерадостного толстяка была Маас или Маар.
Богатыми в те. послевоенные дни были и тетя Ксеня с дядей Петей.
Они остановились в новой папиной квартире на улице Воровского. К тому времени у них уже появились первые свои дети.
Двое или трое.
Папа позвал меня к себе, и я поднялся по роскошной лестнице, дверь мне открыл мой младший брат Сергей, у которого глаза сверкали от удивительного зрелища.
Он провел меня к двери на кухню.
Кухня была узкой и длинной, метров семь-восемь длиной — это точно.
В одном конце кухни стоял дядя Петя, в галифе, майке и сапогах. Мне кажется, он никогда в жизни не снимал этих сверкающих сапог.