Фарисейка
Шрифт:
— Запомни, дитя мое, я ничего худого не подозреваю. Мы должны верить таким достойным людям, как господин Пюибаро, который, впрочем, если на то будет его воля, может вернуться к светской жизни. Пока у нас нет доказательств противного, мы обязаны расценивать его поступок лишь как неосторожность. Я давно считала, что его чересчур болезненная жалостливость рано или поздно приведет к какому-нибудь необдуманному шагу, но благодаря тебе я смогу теперь вовремя вмешаться... — И она добавила вполголоса, сцепив зубы, во внезапном порыве бешенства: — Октавия... Как вам это понравится! Все они сучонки...
Медь военного оркестра гремела со
Я поплелся в гостиную. Мачеха сидела у окна и пыталась читать (лампу не зажигали из-за мошкары, а сидеть с закрытыми окнами было слишком душно). Смутный инстинкт подсказывал мне, что я должен во искупление содеянного сделать что-нибудь доброе: я стал говорить с ней о Мирбеле, попросил ее походатайствовать за него перед священником из Балюзака. Я смотрел на ее большое лицо, казавшееся в сумерках бледным пятном; уже совсем стемнело, и мачеха отложила книгу, она сидела не шевелясь, выпятив грудь, следуя давнишней привычке, вынесенной еще из монастыря, где запрещалось прислоняться к спинке стула. (Вспоминаю, кстати, что она никогда не клала ногу на ногу.) Я знал, что мачеха почти не слушает меня, так как все мысли ее заняты делом Пюибаро — Тронш.
— Балюзакский священник? — переспросила она. — Бедный аббат Калю! Подумать только, что именно он слывет каким-то чудовищем... Но благодаря новому ученику он сможет купить себе несколько книжек... Возможно, я обязана открыть глаза полковнику...
Я стал горячо молить ее ничего не предпринимать, ведь она сама сейчас сказала, что аббат Калю вовсе не свирепый, вовсе не тюремщик, а главное, я не хотел жертвовать Жаном де Мирбелем как своим товарищем во время летних каникул, чему я заранее радовался. К моему счастью, мачеха заявила, что по зрелом размышлении этот распущенный Мирбель только выиграет в обществе священника, а все прочее следует предоставить воле Господней.
В течение всей следующей недели я боязливо следил за господином Пюибаро, но я по-прежнему числился в его любимчиках, а он по-прежнему выказывал мне свое расположение. Экзамены подходили к концу, жара стояла невообразимая, и занятия шли вяло. Сам господин Рош ослабил узду и читал нам в классе «Солдата Шапюзо». Во дворе старших классов трудились столяры, воздвигая специальный помост для раздачи наград. Каждый день мы репетировали хор из «Гофолии» Мендельсона.
ВесьЕсли бы не Мишель, я, возможно, никогда и не узнал бы о первых раскатах драмы Пюибаро — Тронш. Хотя Мишель была на редкость прямодушной девочкой и уж никак не была расположена подслушивать под дверьми, но в отношении нашей мачехи она держалась настороженно, следила за всеми действиями Бригитты Пиан, следила зорко, недружелюбно и неусыпно. К тому же Октавия Тронш, нежно любившая Мишель, недолго сопротивлялась расспросам девочки. Так мне стали известны роковые последствия моей нескромности.
Октавия Тронш в свободные от уроков утра приходила работать к нашей мачехе; в четверг и субботу она являлась в восемь и уходила в одиннадцать. Волосы у нее были какие-то тусклые, редкие, цвет лица нездоровый, но все это искупалось прелестными глазами, правда, тоже неяркими и небольшими, и милой улыбкой бледных губ. Дети обожали ее, и из-за этого обожания все остальные учительницы старались при случае ее уколоть. Корсаж свободно висел на ее худеньких плечах, такой плоской груди, пожалуй, не было ни у кого. Зато ниже талии фигура приобретала вполне женские очертания, и юбка строгого монастырского покроя не скрывала округлости бедер и всего, что полагается. Когда в то утро она вошла в гостиную госпожи Пиан, мадам Бригитта встретила ее несколько необычной улыбкой:
— Вы совсем извелись от жары, душенька. По лицу видно.
Октавия заверила, что не чувствует себя усталой.
— Это заметно даже не так по вашему лицу, как по вашей работе, дочь моя.
В голосе Бригитты вдруг зазвучали суровые нотки:
— Рассылая последний номер нашего «Бюллетеня», вы наделали уйму ошибок. Кое-кто из дам мне жаловался, что получил «Бюллетень» с большим запозданием.
Октавия сконфуженно извинилась.
— Это еще не все, — продолжала мачеха, — помните, я продиктовала вам циркуляр и поленилась его перечитать (да-да, поленилась — видите, я и себя тоже не щажу), так вот, в этом циркуляре полно ошибок и пропусков... Некоторые фразы вообще никакого смысла не имеют...
— Вы правы, я действительно последнее время не знаю, что у меня с головой, — пробормотала Октавия.
— С головой или с сердцем? — сладким голосом спросила Бригитта, и ее тон никак не вязался с сурово-озабоченным выражением лица.
— О, мадам Бригитта... Что вы имеете в виду?
— Я не требую, чтобы вы открывали мне свои тайны, дочь моя. Доверия приказами не добьешься.
И так как Октавия пробормотала что-то вроде, что «у нее нет никаких тайн от мадам Бригитты», та продолжала;
— Вы сами знаете, где кончается наша власть над чужой совестью. Вы одна из наших старейших сотрудниц. Я доверяю вам не слепо, напротив, доверяю с открытыми глазами, но с материнской заботой. Мы все проходим в жизни через трудные часы, бедное мое дитя...
Это уже было выше сил Октавии, она упала на колени, уткнулась лицом в лоно Бригитты Пиан. А Бригитта смотрела сверху вниз на жалкий пучок волос, туго стянутых на затылке, на синеватую кожу, на первые позвонки, выступавшие из-под расстегнувшегося воротничка. К счастью еще, бедняжка Октавия не могла видеть брезгливого лица мадам Бригитты. «Даже такая... — думала она, — даже такая дурнушка!» И она заговорила громко, но ласково: